Готовый перевод Katherine Mansfield - PENSION SÉGUIN / Кэтрин Мэнсфилд - Пансион Сегун: рассказ (1913)
Открывшая дверь служанка была сестрой-близняшкой тому умелому и уродливому существу, которое появлялось с супницей в первых французских кинолентах. Её круглое румяное лицо светилось, словно только что вымытая фарфоровая посуда. Вдобавок к этому была пара огромных голых рук и пятнистые волосы, уложенные своего рода бантом. Я запиналась, смешно запыхавшись, как будто за мной гналась стая русских волков, хотя на самом деле я
преодолела пять пролётов прекрасно отполированной французской лестницы.
— У вас есть комната?
Служанка не знала. Она спросит мадам. Мадам ужинает.
— Прошу вас, входите.
Я проследовала в гостиную
через тёмный коридор, охраняемый большой чёрной печью в виде безголовой кошки с красным всевидящим оком посреди живота.
— Пожалуйста, садитесь, — предложила служанка, закрывая за собой дверь.
Я услышала шарканье шлепанцев по коридору, звук ещё одной открывающейся двери, затем небольшой шум, который тут же смолк. Наступила тишина.
Гостиная была длинной и узкой, с жёлтым полом, усеянным белыми циновками. Белые муслиновые занавески закрывали окна. Белые стены украшали картины, изображающие бледных дам, прогуливающихся по кипарисовым аллеям к покинутым замкам, и луну сияющую над безбрежным океаном. Можно было подумать, что все долгие годы девичества мадам были посвящены изготовлению белых циновок — этот её детский голосок пролепетал их число, связанное крючком. Я не посмела их пересчитывать. Они сыпались на меня из всевозможных мест, как необыкновенные снежинки. Даже стул у пианино был в подобном вязаном чехле на пуговицах с вышитыми буквами П.Ф.
Я искала пристанище всё утро. Сначала я взбиралась по бесчисленным лестницам, как будто в мажорных гаммах — самые весёлые вещи на свете — но после многократных неудач гаммы превратились в минорные. Моё сердце, которое к тому времени впало в уныние, снова подпрыгнуло при этих сигналах и знаках добродетели и рассудительности. «Женщина с такими здравомыслящими увлечениями, — подумала я, — обязана быть спокойной и чистоплотной, с небольшим количеством детей и, вероятно, с отсутствующим мужем. Циновки совсем не те вещи, которые делаются с весёлым пением. Циновки, по существу, плоды благочестивого одиночества. Я, конечно, сниму комнату здесь». И я начала мечтать, как развешу свою одежду в маленькой белой комнате, переоденусь в кимоно и лягу на белую кровать, наблюдая как занавески колышутся в окнах в ароматном осеннем воздухе, пахнущем яблоками и мёдом... как вдруг дверь открылась, и вошла высокая худая женщина в лиловом фартуке с загадочной улыбкой на лице.
— Мадам Сегун?
— Да, мадам.
Я повторила знакомую историю. Тихая комната, подальше от всяких церковных колоколов или кукарекащих петухов, или младшей школы для мальчиков, или от железнодорожных станций.
— Здесь поблизости вы такого не найдёте, — проговорила мадам с удивлённым видом. У меня освободилась очень хорошая комната, и довольно непредвиденно. Её занимал молодой джентльмен из Буэнос- Айреса, у которого, к сожалению, умер отец, и ему срочно пришлось уехать домой. Вполне правдоподобно, в самом деле.
— О, боже! — воскликнула я с надеждой, что похожее на Гамлета привидение снова успокоится и не нарушит моего одиночества, чтобы убедиться в послушании своего сына.
— Мадам, следуйте за мной.
Завернув за угол, я пошла наощупь по тёмному коридору. Мне хотелось спросить мадам, не здесь ли père[1] из Буэнос-Айреса явился своему сыну, но я не решилась.
— Вот здесь. Довольно далеко от всех, — сказала мадам.
Я всегда относилась с почтительным уважением и отвращением к тем проницательным душам, которые не восприимчивы к внешности. Во что там верить кроме внешности? Я почти всегда считала, что они единственные заслуживают наслаждения вообще, и если когда-нибудь невинный ребенок преклонит голову на мое колено и спросит о правде, то я расскажу ему историю своей одной единственной няни, которая, зная моё отвращение к джему из крыжовника, намазывала поверх него слой абрикоса.
Пока я верила, что это абрикос, я была счастлива, и изучая мудрость, я умудрялась съедать абрикос и не прикасаться к крыжовнику. “Итак, понимаете, мое маленькое невинное создание, — закончу я, — большое дело научиться в этой жизни довольствоваться внешностью и избежать вульгарности бакалейщика и философа”.
Яркий солнечный свет струился в окна восхитительной комнаты. Там стояла кровать с альковом, напротив окна разместился письменный стол, кушетка возле стены. А за окном внизу я увидела на авеню золотые и красные деревья, а выше белые горные хребты со свежевыпавшим снегом.
— Сто восемьдесят франков в месяц, — пробормотала мадам, улыбаясь без причины, но представляется это подразумевалось её поведением.
— Конечно, об этом не может быть и речи, сказала я. — Это слишком дорого. Я не могу позволить себе больше, чем сто пятьдесят франков.
— Но, размер! Альков! И крайняя редкость упускать из виду горы — оправдывалась мадам.
— Хорошо, — согласилась я.
— И насчёт еды. Четырехразовое питание, и завтрак в комнату, если пожелаете.
— Да, — сказала я, поддаваясь.
— И ещё мой муж профессор консерватории, это опять же такая редкость.
Храбрость похожа на непослушную собаку. Как только решит убежать, при ваших призывах вернуться удирает ещё быстрее.
— Сто шестьдесят, — сказала я.
— Если вы согласны снять её на два месяца, меня это устроит, — поспешно ответила мадам. Я согласилась.
Мари помогла развязать мои коробки. Она опустилась на колени на полу, ухмыляясь и почёсываяая свои большие красные руки.
— Ах, как я рада, что приехала мадам, — сказала она. — Теперь здесь снова закипит жизнь. Месье Артур, живший в этой комнате — он был весёльчак. Пел весь день и иногда танцевал. Бывало не раз мадемуазель Амбасилос играла, а он танцевал по часу без остановки.
— Кто такая мадемуазель Амбасилос? — спросила я.
— Юная леди учится в консерватории, — ответила Мари, — принюхиваясь в очень дружественной манере. — Но она ещё даёт уроки. Ах, mon Dieu[2], иногда когда я убиралась в её комнате, мне казалось, что её пальцы отвалятся. Она играет весь день. Но мне это нравится — это жизнь, шум. Вот так я думаю. Вы скоро её услышите. Она ходит вверх-вниз! — сообщила Мари с особой сердечностью.
— Но, — забеспокоилась я, с антипатией глядя на Мари, — сколько ещё человек живёт здесь?
Мари пожала плечами.
— Да почти никого. Русский господин, он священник, и трое детей мадам — вот и всё. Дети очень даже живые, — отметила она, наполняя водой кувшин для умывания, — но есть ещё малыш — мальчик! Ах, вы очень скоро ещё узнаете про него, бедняжку!
Она была настолько отвратительной, что мне не захотелось спрашивать её о чём-нибудь ещё.
Я подождала пока она исчезнет, и прислонилась к подоконнику, наблюдая как солнце садится в деревья, пока они не стали казаться наполненными до краёв и дрожащими от золота, и терялась в догадках, что случилось с загадочным малышом.
Весь день мадемуазель Амбасилос сражалась с сонатой «Аппассионата»[3]. Она разбила её на отрывки и переделала их по велению своего сердца — распотрошила их и пробовала в различных стилях. Добавила лёгких штрихов — что-то изменила. Наконец решила, что единственно важной для громкости была педаль. Таинственный ребёнок, упрятанный за бог знает сколькими дверями, кричал с такой странной настойчивостью, что мне пришлось напрячь слух для понимания, был ли это ребёнок, машина или далёкая сирена. В сумерках Мари в сопровождении двух маленьких девочек принесла мне лампу. Моя внешность обеспокоила этих очаровательных детей до такой степени, что они полчаса спустя в неистовом состоянии носились туда-сюда по коридору, натыкаясь на стены, и визжали с издевательским смехом.
В восемь часов прозвучал гонг на ужин. Я проголодалась. Коридор наполнился тёплым, сильным запахом жареного мяса. «Ну, — подумала я, — во всяком случае, судя по запаху, еда должна быть вкусной». И, чувствуя себя очень напуганной, я вошла в столовую.
Обернувшись, два ряда лиц воззрились на меня. Мадам Сеген представила меня, постучала по столу ложкой, а две маленькие девчонки, нахальные и презрительные, закричали: “Bon soir, мадам”, а тем временем ребенок, которого почти не было видно днем, опустошил чашку молока на свою голову, пока мадам Сегун показывала мне моё место. В замешательстве от этого последнего эпизода, и от того, что его гневно кричащего и плюющего унесла Мари, я села рядом с русским священником и напротив мадемуазель Амбасилос.
Мадам Сегун взяла буханку хлеба из корзинки на трех ножках возле своего локтя и отрезала его, упираясь себе в грудь. Подали суп — в нем плавала вермишель в виде букв алфавита. Это стало последней каплей в поведении за столом младших Сегунов.
— Маман, у Ивонн больше букв, чем у меня.
— Маман, Элен забирает у меня буквы своей ложкой.
— Дети! Дети! Тише, тише! — мягко произнесла мадам Сегун. — Нет, не делай этого.
Элен схватила тарелку Ивонн и потянула её к себе.
— Хватит, — не выдержала мадам Сегун, которая была похожа на крысу в запотевших от супа очках. — Элен, выйди из-за стола. Иди к Мари.
Элен вышла в фартуке, одетом на голову.
После супа последовали каштаны и брюссельская капуста. Всё это время русский священник, который был одет в застёгнутый на пуговицы сюртук и бледно-голубой галстук, с роскошными усами как в повести Гоголя, поддерживал разговор с мадемуазель Амбасилос. Она выглядела очень молодо. Она была дородной, с высоким крепким бюстом, украшенным россыпью искусственных розочек. Она, не переставая, теребила розочки, прикасалась к блузке или волосам, или смотрела на свои руки — улыбка трепетала на её губах, а голубые глаза были широко распахнуты. Она казалась опьянённой своим молодым свежим телом.
— Я видел вас сегодня утром, когда вы меня не видели, — сказал священник.
— Не видели.
— Видел.
— Он не видел, правда, мадам?
Мадам Сегун улыбнулась и унесла каштаны, возвращаясь с блюдом груш.
— Надеюсь, вы придёте в гостиную после обеда, — сказала она мне. — Мы всегда болтаем понемножку — у нас как в кругу семьи.
Я улыбнулась, удивляясь, почему груши должны следовать за каштанами.
— Мне следует извиниться за малыша, — продолжила она. — Он такой нервный. Но проводит день в комнате на другом конце квартиры. Вас это не побеспокоит. Вы только подумайте! Он целыми днями бьётся своей головкой об пол и стены. Врачи не могут понять что с ним.
Мадам Сегун отодвинула свой стул, прочитав молитву. Я с отчаянием последовала в гостиную. — Надеюсь, вы полюбовались моими циновками, — проговорила мадам Сегун с бо́льшим чем прежде воодушевлением. — Люди всегда воображают, что я плела их своими руками. Но, увы, нет! Это всё моя подруга, мадам Куммер, у которой пансион на первом этаже.
(1913)
[1]père (фр.) - отец
[2]mon Dieu (фр.) - Боже мой!
[3]«Аппассионата» - соната для фортепиано Людвига ван Бетховена.
Внимание! Этот перевод, возможно, ещё не готов.
Его статус: идёт перевод
Переведено на Нотабеноиде
http://notabenoid.org/book/64049/316851
Переводчики: victoria_vn
Настройки
Готово:
