Готовый перевод Jeff VanderMeer, Shriek: An Afterword (Ambergris #2) / Джефф Вандермеер, Шрик: Послесловие (Амбра - 2): Part 1
Посвящение
Для Энн
&
для Говарда Морэйма,
который продал это,
Джима Минца,
который купил это,
Лиз Горински,
которая издала это.
От автора
Нижеследующее - мое изложение биографии знаменитого историка Дункана Шрика. Этот текст изначально замышлялся как послесловие к переизданию "Хоэгботтоновского пособия по ранней истории Амбры" Дункана Шрика, но после того, как я начала писать, обстоятельства изменились.
Начав это повествование как послесловие, закончив его как заупокойную, а из середины сделав семейную хронику, всё, что я могу сказать теперь, когда время писать подходит к концу,- я сделала все, что могла и откланиваюсь. Ничего из происходящего в городе, который мы именуем Амброй, не длится долго.
Касаемо же Мари Сабон, я выношу это изложение на суд ей в той же мере, что и остальным. Может, теперь, как бы уже ни было поздно, чтение моих строк изменит тебя.
- Дженис Шрик.
{Найдя эту рукопись, я вознамерился уничтожить ее целиком, но под конец я не дал ни воле, ни сердцу сделать это. И обнаружилось, что на самом я деле этого не хочу. Она порочна, предвзята и зачастую груба, но, по крайней мере, честна. Надеюсь, Дженис простит или забудет мне мои попытки корректировать эти записи,
-Дункан}
И концы в воду.
-- Songs: Ohia (проект Джейсона Молины)
Если вы живете в отчаяньи,
то, хотя бы, отчаивайтесь громко.
-- Дороти Паркер.
Мы обитаем в непрочных временных пристанищах.
-- Иудейский молитвослов
У смерти есть твои портреты.
-- Робин Хичкок
Часть 1
[На алтаре люди капана Аквелия нашли] старую потрепанную книжицу и два человеческих глаза, законсервированных каким-то неизвестным способом в увесистом кубе, изготовленном из неведомого, прозрачного металла. Между книжицой и кубом с глазными яблоками был кровью нарисован символ [http://lib.rus.ec/i/72/370272/i_004.png]:
Еще более зловещим показалось им то, что некогда заложенный и забитый досками проход в легендарные подземелья был теперь свободен, и та же лестница, которая некогда увлекла Мэнзикерта I, манила теперь Аквелия.
Книжица, разумеется, оказалась тем самым дневником, который исчез шестьдесят лет назад вместе с Самуэлем Тонзурой. Свирепо-голубые глаза не могли принадлежать никому, кроме Мэнзикерта I. Чья была кровь, никто не решался гадать
(использован перевод А.Комаринец из http://lib.rus.ec/b/370272/read)
-ИЗ ОПИСАНИЯ БЕЗМОЛВИЯ, ДУНКАН ШРИК
Хоэгботтоновское пособие по ранней истории Амбры
1
Мари Сабон однажды сказала о моем брате Дункане Шрике, что "Он вовсе не человек, а композиция нарушений и отклонений". Не знаю, чего она хотела добиться этим комментарием, но, тем не менее, она так сказала. Я знаю, что она сказала это, потому что мне случилось подслушать это три недели назад на вечере Мартина Лейка. Я помогала с организацией этого вечера в честь последнего творения гениального художника - серии гравюр, украсивших Дневник Самуэля Тонзуры. {Одна из многих вечеринок, которые я все годы игнорировал. Возможно, окажись я там, все пошло бы иначе. Может быть даже, это бы подействовало на портреты прошлого в книгах Мари.}
Сабон приехала намного позже того, как Лейк, молчаливый и не вполне невредимый человек ушел в кафе "Рубиновогорлый теленок". Я ее не приглашала, но остальные гости, должно быть, восприняли ее появление как должное: они собрались вокруг нее, как бусины в тонкой работы, но отчаянно фальшивом ожерелье. Пары на танцполе выказали такое рвение, что ожерелье Сабон, казалось, движется вокруг нее при том, что она и ее воздыхатели стояли совершенно спокойно.
Капли дождя падали на стеклянную крышу со звуком лакированных ногтей, барабанящих по ювелирной шкатулке. Через открытые двери балкона влетел свежий дождевой запах, смешанный - как это всегда бывает в Амбре - с зеленой сыростью. Пока я ковыляла по широкой мраморной лестнице к ним в когти, я могла различить каждый смешок, каждый шорох, каждый проблеск порока, просвечивающий через бусины их лиц. В этом ожерелье из плоти были имена - имена, которые однажды придется отметить в списке, имена, заслуживающие огласки.
На первом этаже я не могла различить ничего, кроме фрагментов Сабон - отсвет рыжих волос, бледная щека, манящие розовые складки, веки, перегруженные карандашом. До абсурда надутые губы. Разящий запах духов, более уместный для похоронного бюро. Она выглядела настолько иначе, чем, когда я впервые увидела ее, тоненькую свежую студентку, что я подумала на секунду, что она маскируется. Она прячется? От чего?
"Он вовсе не человек, а композиция нарушений и отклонений"
Допускаю, что комментарий Сабон меня рассмешил, но я смеялась из любящего узнавания, а не от жестокости. Потому что Дункан нарушал. Он отклонялся. Он мог разметать бусины живого ожерелья Сабон одной колкой фразой, описывающей Сабон, если бы не исчез, возможно, навсегда, за несколько дней до вечера. Дункан всегда исчезал, даже, когда был ребенком, но на этот раз все было по-другому.
Комментарий Сабон был забавным но не был, как ошибочно охарактеризовал его один джентльмен "определительным суждением". Досада, потому что мой брат обожал определительные суждения. Услышав определительное суждение, он обычно вскакивал со стула и выпускал из него воздух, лопал его своим острым умом, своим язвительным гением аргументации, своей знаменитой безграничной иронией. {Кажется, здесь вы обе подтруниваете надо мной. Я, конечно, мог бы быть в юности кем угодно, но что-то не припомню за собой качеств балагура—я далек от какого-либо фатовства. Прибережем находчивость для спор (имеются в виду грибные споры). Пусть те, кто пренебрегают ими — начиная с нативистов — перенаправят свою энергию с упражнений в пустословии на что-то полезное.}
Впрочем, пожалуй, я должна переписать начало. Начать заново. Оставить Сабон ее воздыхателям. Позже будет время к ней вернуться.
Дункан часто начинал заново, - он ничего не любил больше, чем начать заново, дойдя до середины книги, как волшебник, появившийся только для того, чтобы исчезнуть, - оставить читателя беспомощно болтаться над бездной, пока он выстраивает какую-нибудь другую сюжетную линию, чтобы в конце плавно свести все вместе, предотвратив крах. Я была бы дурой, если бы взялась повторить этот подвиг.
Время от времени Дункан сидел за столом в моих апартаментах, - на старом удобном желтом стуле, который наши родители купили в Стоктоне много лет назад. Там он сидел, освещенный одинокой лампой в сумерках, нарушавшихся только молитвенными призывами из Религиозного Квартала, и ухмылялся, перечитывая стенограммы своей последней главы. Он любил собственные шутки, будто это были его дети, заслуживающие любви, несмотря на отвисшую челюсть, отсутствующие конечности или сломанный позвоночник.
Но лучше всего я помню Дункана в его любимом месте - "Споре серошапки", - месте таком же близком, как постукивание этих клавиш. {Любимом? Возможно, ведь только там я и мог бывать. Когда я заходил в более приличные заведения, меня встречали с тишиной, более уместной при внезапном появлении какого-нибудь мистического зверя.} Трезвый или пьяный, Дункан считал Спору превосходно подходящей для своей работы. В ее темных дымных задних комнатах, изолированных от внешнего мира близорукими водорослево-зелеными стеклами, мой брат чувствовал себя невидимым и неуязвимым.
Через странную синхронность проходов заведения из плена его обычной лабиринтовой ауры, собравшиеся у алтаря бара, окинув взгядом застекленную дубовую стойку, могли увидеть Дункана, освещенного участком общего пространства, - временами вдохновленно строчащего что-то на своем старомодном планшете для письма, временами уставившегося ленивым глазом в окно, которое не открывало ничего извне, но которое могло, отразив зеленым подмигиванием, открыть ему многое из внутреннего мира. {Внешний мир сам приходил ко мне — в разные времена на этом месте я развлекал Мари, Сирина, Сибела, и, да, даже Бонмота, столп этого объединения.}
К тому времени он уже стал большим человеком с седеющей бородой, предпочитавшим носить серый пиджак или пальто, которые могли скрыть его прогрессирующие физические особенности. Иногда он мог побаловать себя сигарой - новая привычка, появившаяся в следствие его приятельства с потрепанным историком Джеймсом Лакондом - и откидывался на спинку стула и курил, и я заставала его заглядывающим в воспоминания, которые я могла или не могла разделить с ним. Его беда, его заболевание не могло подобраться к нему в такие моменты.
Я больше всего люблю вспоминать своего брата в этом месте, спокойного и ушедшего в себя. Пока он был там, множество завсегдатаев таверны видели в нем Бога Зеленого Света, который выглядел и неподвластным времени, и потрепанным временем. Теперь его уход мнится мне его превращением в Призрак Зеленого Света, который войдет в анналы Споры, как тихая люминисцентная легенда. Дункану бы понравилась такая идея, - пусть так и будет.
И я выбираю начать снова, - в конце концов, Дункан часто так и делал. Как пучок зеленого света, пробивающийся в путаницу переходов внутри Споры, каждое новое смещение внимания и каждая новая перспектива высветят только фрагмент или срез человека, которого я знала, в некоторых нюансах, но не в целом.
Если есть какая-то точка отсчета в жизни Дункана, это, должно быть, тот день, когда наш отец, Джонантан Шрик, младший историк, умер в нашем доме в Стоктоне, городке в нескольких милях от Амбры, на другом берегу реки Моль. Неожиданный оборот вспорол отца и разрушил его сердце, когда мне было тринадцать, а Дункану только десять. Я помню, потому что я сидела за кухонным столом, делая уроки, когда к двери подошел почтальон. Отец услышал звонок и надеялся ответить. "Надеялся" здесь не преувеличение, - отец был отвратительно уродливым человеком, сложенным подобно жабе, с дряблыми складками и коренастыми ногами.
Я слышала, как он в прихожей говорил о погоде с почтальоном. Дверь закрылась. Шуршание бумаги, - отец открывал конверт. Момент тишины, - он затаил дыхание. Затем ужасно громкий смех, выкрик радости или триумфа, или и того, и другого. Он зашел в кухню и прошлепал мимо меня в открытый коридор, который вел к задней двери.
- Гейл, - кричал он. Гейл - имя моей матери. Выйдя на задний двор, он оступился, я - прямо за ним, мои домашние задания забыты на фоне образовавшейся неопределенности. Происходило что-то удивительное, и я хотела знать, что.
На противоположной стороне газона Дункан, десятилетний и еще песочноволосый, помогал маме ухаживать за маленьким огородом. Отец побежал к ним, в гущу летнего дня. Деревья чуть шелестели на ветерке. Пчелы роились вокруг желтых цветков. Он размахивал письмом над головой и орал - Гейл, Дункан! Гейл! Дункан! Он был ко мне спиной. Я бежала за ним, спрашивая - Что, папа? Что это? {Я вспоминаю это с тем же сконцентрированным напряжением, что и ты, Дженис. Отец бежал к нам. Я улыбался, потому что любил смотреть на папин энтузиазм. Я любил смотреть на него такого счастливого, такого самозабвенного временами.}
Он почти добежал. Он намеревался сделать это. В моем уме нет места сомнению, даже сегодня, что он собирался это сделать. Но не сделал. Он оступился. Он упал в дивную душистую траву. {"Пестревшую тенями деревьев", - писал я позже в дневник. Именно эти тени запомнились мне больше всего из того дня - пятна и контраст света и темноты.} Рука с письмом упала последней, другая рука лежала на его груди.
Я прекратила бежать, когда увидела, что он упал, подумала, что он споткнулся. Посмотрела вверх через газон на мать и брата. Мама закатила глаза от мужней неуклюжести, а лицо Дункана побледнело от ужаса. Дункан знал, что отец не упал, а был подкошен. {Не знаю, как я понял, я просто помню то, как папина улыбка улетучилась и его лицо исказили бледность и печаль, когда он падал, и знаю, что он понял, что с ним происходит}. В следующий момент до мамы тоже дошло, и мы втроем бежали к нему, склонялись над ним, искали пульс, звали врача, сидели там, крича, что он не двигается, чтобы он встал, сказал, что это все шутка или курьез. {Даже теперь запах свежей травы для меня - это запах смерти. Был ли он там даже тогда, - страж, из теней высматривавший нас?}
Это Дункан взял письмо из папиной руки и, когда доктор ушел и коронер забрал тело, сел на кухне за стол и стал читать. Сначала он прочел его про себя. Потом он прочел его нам, мама смотрела пустыми глазами, сидя на софе в гостинной и не слыша ни слова.
Письмо повергло Дункана в сильнейшее замешательство, чего не было ни с мамой ни со мной. Оно искривило поверхность его мира и впустило в его черную вену иррациональное, нелогичное, бессмысленное. Для меня мой отец был мертв, и не имело значения, как и почему, потому что он был мертв безусловно. Но для Дункана это имело значение. Укорененный в безопасном месте и семье, он был отчаянно бесстрашным ребенком-исследователем тоннелей и промозглых, темных мест. Он никогда не сталкивался с жестокой случайностью и иронией. До сих пор. {Ну и что? я не знаю. Моя решимость всегда казалась чем-то сугубо внутренним.}
А умер наш отец, младший историк Джонатан Шрик, в великой и страшной радости. Письмо, носившее печать самого Калифа, поздравляло его «с тем, что он выиграл эту самую великолепную награду, Ласкианскую премию по истории» за статью, опубликованную в Информационном бюллетене «Историческое общество Амбры». Письмо просило моего отца принять оплаченную по всем статьям расходов поездку ко двору Калифа, и там изучать книги, не читавшиеся в течение пяти столетий, включая святая святых, «Дневник Самуэля Тонзуры».
Письмо стало оружием. Оно спасло нашего отца от безвестности, а потом убило его, его кровь скакала по его артериям со смертоносной скоростью. {Я не мог выкинуть из головы, что он умер из-за чего-то в своих исследованиях, настолько иррационального, насколько это может показаться. Это привило мне своего рода паранойю. Какое-то время я даже думал, что возможно, что письмо было каким-то образом отравлено людьми Калифа, что папа был слишком близок к решению какой-то исторической тайны, которую Калиф предпочел бы оставить нерешенной.}
Последовавшие за этим похороны были фарсом и трагедией. Нам отдали не тот гроб, и мы были потрясены, когда увидели там лицо молодого человека, как будто смерть сделала моему отцу добро. Тем временем, другая семья похоронила нашего отца в закрытом гробу.
"Смерть ему к лицу". Не имело значения, что это неправда—это казалось правдой. Что он умер старым и вернулся молодым. И еще более утешительна мысль, что произошла ошибка и он где-то был жив.
Дункан дольше всех нас смотрел на того молодого человека, который не был нашим отцом, как будто он искал ответ на загадку, для которой не могло быть решения.
Через четыре года мы перебрались из Стоктона в Амбру к родственникам по маме в старый ветхий особняк с затопленным подвалом. В отличии от берегов реки Моли, далекое от всего амбрского, место едва ли было лучше того, где мы выросли, но жить здесь было не так дорого, и наша мама осознала, что со смертью мужа уже ничего не осталось, чтобы задержать ее в Стоктоне. Так мы разделили пространство с семьей.{Хотя, спустя годы, эта какофония отдаленных отношений свелась к одной маме, чего, вероятно, она и хотела с самого начала}.
Мы переехали в Амбру через жирное щупальце грязной реки Моли на пароме. Я помню, что во время поездки я заметила у Дункана бумагу в кармане рубашки. Когда я спросила его, что это, он вытащил ее и показал мне. Он сохранил письмо от Калифа нашему отцу. Насколько мне известно, оно и сейчас у него, - потрепанное и потасканное. {Действительно, оно или, вернее, его остатки, как бы там ни было, у меня. Я больше не рискую его открывать из страха, что оно превратится в пыль}.
- Я не хочу забыть, - сказал он, что поколебало мою уверенность в его преданности отцу.
Я ничего не сказала, но мне в голову пришла мысль, что, хоть мы и переезжаем на новое место, мы тащим наше прошлое с собой.
Не то, чтобы у Амбры не было своей большой истории - просто мы мало о ней знали. Нам было известно лишь, что Амбра дала миру нескольких великих художников, что она была родиной загадочных серошапок; что клан предпринимателей Хоэгботтон и сыновья удерживал контроль над городом во время многих поколений монархов; что Калиф и его Великая Западная Империя трижды нападала на Амбру, что однажды несколько веков назад случилась катастрофа, именуемая Безмолвием; и что ежегодный Фестиваль пресноводного Кальмара часто переходил в насилие и вопиющий беспредел, и что поговаривали, будто за этим стоят серошапки.
Серошапки, как мы узнали от участливых родственников, желавших просветить нас, давно уже отступили в подземные полости и катакомбы Амбры, сначала загнанные туда основателем города, - деспотичным китобоем по имени Мэнзикерт Первый. Мэнзикерт Первый разорил город серошапок Цинзориум, истребив их, сколько мог, много, и построил на чадящих руинах Амбру. {для нас в том возрасте все это звучало скорее невероятно восхитительно и экзотически, нежели пугающе.}
Касательно художников, мы обнаружили множество свидетельств сразу по прибытии - огромные настенные картины на зданиях складов, касательно клана Хоэгботтнов, - как только с нас содрали пеню в их пользу на проходе из доков в черту города.
А касательно серошапок, как и обещали нам родственники, мы обнаружили крайне скудные первичые следы этой "древней низкорослой туземной" расы, как значилось в путеводителе. Их редко видели при дневном свете на поверхности, хотя они могли мелькнуть в закоулках и на кладбищах в сумерках и в ночной темноте. Нам было известно лишь то, что мы почерпнули из редких, но тревожных маминых сказок на ночь о "грибожителях Амбры" и краткого описания из книги для детей, которое вызывали в нас одновременно восторг и беспокойство.
Полсотни грибожителей выкатились теперь из ниши, зловещие в самой своей мирности и даже в «ух-дух» дыханья: чахлые, в блеклых серо-зеленых, цвета жабьего брюха балахонах, головы скрыты под широкополыми серыми фетровыми шляпами, как раскрывающийся «колпачок» бледной поганки, — этот странный наряд покрывал их с головы до пят. Единственно видимым глазу оставались шеи — невероятно длинные, бледные шеи. Когда стояли неподвижно, загадочные существа и впрямь напоминали грибы.
---
отрывок из "дарден влюбленный" заимствован из перевода А.А. Комаринец http://flibusta.is/b/274896/read#t18
О Безмолвии мы слышали еще меньше - перешептывания между взрослыми, чувство, что не надо нам об этом спрашивать. Даже в Стоктоне, так далеко от случившегося - отделенного и временем и пространством - казалось, боялись, что повторение события каким-то образом можно накликать досужими россказнями. Нет, я открыла Безмолвие намного позже, - только во время своего недолгого обучения Хоэгботтоновской школе для продвинутых студентов, например, из сокращений в книгах по истории Амбры {до Б. и от Б.}, означавших до Безмолвия и после Безмолвия. О дневнике Самуэля Тонзуры, так неразрывно связанном с Безмолвием, я даже не слышала, пока Дункан не просветил меня. {Должно быть, я дал тебе самое предвзятое и эксцентричноге знание о Безмолвии в истории Амбры!}
От мамы мы узнали об этом немного. За все время нашей амбрской юности редко выдавался день, когда она вставала с кровати раньше полудня. Иногда мы даже не видели ее. В доме было так много комнат, где она пряталась. Ее внутренние часы, ее ритмы стали ночными и беспорядочными. Она продолжала писать картины, но иногда мы, прийдя домой, обнаруживали, что вместо холста она использовала стену нежилой комнаты, покрыв ее какофонией несочетающихся цветов. Пока подвал не начал каждый раз во время дождя заполняться речной водой, она любила сидеть в его влаге и читать при старой масляной лампе, привезенной нами из Морроу, и передававшейся в семье по наследству со времен китобоев-пиратов.
{Когда она находилась там, мы с Дженис иногда присоединялись к ней. Мы забирались в кресла и слушали захлебывающийся шепот речной воды, пытающейся проникнуть через половицы, мы читали книги или делали уроки. Мама редко что-то говорила, но было что-то в самом пребывании вместе в одной комнате, что давало чувство комфорта. Думаю, ей тоже это нравилось, но точно не знаю.}
Помню, как в мамино отсутствие одна из наших тетушек, стараясь помочь нам с ориентирами по городу, говорила: "здесь есть религиозный квартал, квартал купцов, старый квартал чиновников, и еще это места, в которые вы ни при каких обстоятельствах не должны ходить. Сторонитесь их". Столкнувшись с такими туманными предупреждениями, мы открывали Амбру в те первые дни исследований сами или расспрашивая одноклассников.
Переезд в Амбру изменил мои отношения с Дунканом. До переезда Дункан был назойливой тенью, подражателем, всегда делавшим то, что делала я. Когда я в восемь лет начала собирать коллекцию горных пород, вдохновленная выставкой гранита на склоне холма возле нашего дома в Стоктоне, Дункан тоже начал, даже не понимая, почему. Как я ни шипела, отгоняя его, Дункан следовал за мной на холм. Предусмотрительно держась на расстоянии от моего раздраженного бурчания, он приседал в своей неуклюжей манере и запускал руки в гальку, выискивая самые блестящие кусочки. Со временем он подбирался ближе и ближе, вперевалку, как утка, и еще до того, как я осознала это, мы стали собирать камешки вместе, и моя коллекция стала нашей коллекцией.
Когда я увлеклась детскими рассказами маммолога Роджера Мандибулы, Дункан не просто стал воровать книжки из моей комнаты, но расписывал закорючками своего имени, почерком ровным, как походка пьяного матроса, многие страницы.
Ко времени достижения мною 14-15летнего возраста я поняла, что он копировал меня потому, что любил и заглядывал на меня снизу вверх. {недолго я смотрел на тебя снизу вверх—где-то после 14 ты перестала расти, как я помню.}
Но к тому времени смерть отца и переезд в Амбру преобразили меня в нечто большее, чем сестру для Дункана. Было что-то связанное с папой и мамой, что воодушевляло их обоих, что делало их вдвоем большими, чем поодиночке. Потому что без папы мама потерялась или забыла, как о нас заботиться. Я уверена, что если бы умерла мама вместо папы, с папой бы произошло то же самое. Он был не более прагматичным, чем мама. Он мог зацепиться и ударить палец ноги, надевая пижаму точно так же, как она могла порезаться, нарезая морковку. Они делили общую рассеянность, которую мы с Дунканом, оглядываясь назад на те годы, уже будучи взрослыми, находим милой. Папа ищет газету, которую держит подмышкой. Мама не может найти сережки, которые только что положила в шкатулку. Вместе они как-то выпутывались и справлялись со сглаживанием своей личной некомпетентности в родительском ремесле.
С папиной смертью и переездом в Амбру, освободив маму от последних остатков родительского участия, я стала для Дункана во многих смыслах матерью. Я смотрела, чтобы он пошел в школу вовремя, я готовила ему завтрак, я помогала ему делать уроки, я смотрела, чтобы он вовремя ложился. Он перестал подражать мне и начал меня слушаться. {...Впрочем, с примесью неуважения к авторитету моей внезапно строгой сестры. Но вру, конечно. Я приветствовал это. Мне нужен был какой-то порядок. Нужен был кто-то, кто тогда мог сказать мне, что я должен делать. Я был еще простым ребенком. И часто напуганным, несмотря на все мои исследования. Брать на себя руководство в исследованиях казалось естественным. Брать на себя руководство в повседневности было страшно тяжело.} Наверное, ушло чувство восхищения, но так же и слишком разрушительный дух соревновательности. Как бы там ни было, продолжаю.
Каким-то образом, несмотря на наши скудные познания и эту перемену в наших ролях, нам удалось вписаться, поладить и почувствовать Амбру с большей легкостью, чем мы могли ожидать. В значительной мере, из-за нашего отношения, я думаю. Мы с Дунканом должны были бы быть расстроенными из-за того, что покинули свою старую школу и друзей, но мы не были. Не так, чтобы очень. В том смысле, что побег от выказываний окружающими своих соболезнований и участия, заталкивающего нас в образы жертв, стал большим облегчением. Свобода от, что означало, среди прочего, свободу от момента папиной смерти. Это обеспечивала наша передислокация.
{Смею ли я лишить читателя того первого взгляда на Амбру? Первого дразнящего взгляда, пока экипаж выезжал из доков? Того взгляда на щупальце бульвара Олбамут, наполовину застроенного кирпичом, наполовину - лакированной древесиной? Его грязь, его вонь, наполовину парфюмерия, наполовину - разлагающееся гниение. И еще другой запах под этим - изводящий запах грибов, плодоножек, спор, запутавшихся в пыли и воздухе, пикирующих вниз, как снег. Крики зазывал, крики свежеодетых, крики свеженадутых.
Первое касание ботинка мостовой на выходе из экипажа - отдающаяся эхом твердость этой земли, и гудящая вибрация угольной энергии под булыжником, передающаяся через подошву ступне, а через ступню - всему телу, вдруг взбодрившемуся и разбуженному. Внезапный намек от жара в воздухе - Возможности! - и, зыркающая из сточных труб, из закоулков, манящая медлительная темнота, говорившая о тоннелях и вездесущей разведке. Нельзя упоминать наш переезд в Амбру без постановки этой сцены, определенно! Этот бульвар стал нашим пробным камнем, в те ранние годы, как и для бессчетного количества людей до нас. Вот так вы приезжали в Амбру, и такое же до вас им было дело, когда вы, наконец, уезжали.}
Но как бы ни был Дункан захвачен Амбролй, он ездил еще кое-куда за образованием. По настоянию нашей мамы, в один из ее малочисленных актов родительства. Дункан получил свою степень по истории в институте Религии в Морроу {или в, как часто называют его историки, "том другом городе на реке Моль" за добрую сотню миль от Амбры}, специализируясь на деятелях искусства, которые родились или нашли судьбу в Амбре, а так же при дворе Калифа - ведь он видел в этих двух географических крайностях путь распространения своих интересов через оба полюса мира. Он не мог изучать художников Амбры, не изучив саму анатомию города - от культуры до политики, от экономики до маммалогии.
И поскольку Амбра выпростала тентакли так же далеко и широко, как старейший из гигантских пресноводных кальмаров, это значило, что он должен изучить Морроу, Аан и весь юг. Исследование владений Калифа, который, как я всегда чувствовала, было второстепенным для него, покрывало географию всего севера и запада. {В ранние годы я понятия не имел, что значит "второстепенный". Все и вся могло пригодиться. Важно было накопить информацию, позволить ей все, кроме подавления меня}.
В этом Дункан никогда не был, что я называю, религиозным. Я полагаю, этот монументальный охват представлял его попытку переместить себя в мир, открыть свой центр, потерянный когда умер отец, или построить себе новый центр через накопление знания. В этом смысле история всегда была для Дункана личной, даже если он не всегда мог выразить этот факт.
Сказать, что Дункан прилежно учился было бы недооценкой его рвения к знанию. Он поглощал тексты, как еду, смаковал их послевкусие после того, как съедал их целиком. Он запоминал любимые книги. Отражение света в тюрьме, Дневник Самуэля Тонзуры, Хоэгботтонские хроники, Ария: Биография Восса Бендера. Годы спустя он приводил меня в восторг, какими бы странными ни были обстоятельства наших встреч, драматическим чтением, в воображаемом тембре и тоне авторов, он был все еще так страстен в своей любви к словам, в сравнении с которой я навсегда сочла свой собственный энтузиазм малозначительным.
Короче, Дункан стал фанатичным. Одержимым. Чокнутым. Все эти {обоюдоострые} слова. Он не позволял собственным человеческим слабостям или своей потребности чувствовть связь с миром через тело, через взаимодействия с другими человеческими существами. Лучше, я уверена, он чувствовал себя, став мертвой рукой прошлого, став его инструментом.
Дункан не заводил друзей. У него не было подруги. Когда я навещала его, во время перерывов между своими занятиями по искусству в академии Триллиана, в его комнатах в институте он не мог представить меня ни единой душе, кроме своих преподавателей. Дункан, должно быть, оказался одним из благочестивейших из благочестивых монахов в истории. {Да были у меня друзья. Твои редкие визиты давали тебе представление о моей жизни в этом месте такое же узкое, как тот изумрудный клочок света в Споре, который так запал тебе в душу. Мне нужно было общаться с людьми, чтобы проверять свои теории, изучать возражения и начинать осознавать, какие мысли, будучи выражены другим в свете дня, испарятся в воздухе}.
Признав и его гений, и его желание ограничить контакты, Институт, чья щедрость, была усилена скромным учением, которым одарил его наш отец, а так же память о том, как прохаживался он по этим пустым залам, ко второму семестру изолировал Дункана в комнатах, которые усилили его одиночество. Единственное окно моего брата смотрело на сплошную бесхитростную кирпичную кладку стены Философского Корпуса, не давая альтернативы его трепещущей внутренней жизни. {Это, в конце концов, была позиция Института - сосредоточиться на неизученной жизни. Так что, все правильно}.
Словно в стремлении воплотить всю сложность и хрупкую радость своей внутренней жизни во внешнем мире, Дункан медленно покрывал стены своих комнат картами, картинами, схемами, даже вырванными книжными страницами. Амбрские лидеры хитро смотрели со стен, слегка искривленные, стесненные картами эпической последненй битвы Калифа с неверным Распинателем Джонасом. Корковые гравюры местных Аанских племен делили пространство с жесткими указами, спущеными еще более жесткими Труффидианскими священниками. Великое акриловое полотно Джеймса Альберона "Бульвар Олбамут" образовало фон для сотен крошечных портретов первого синода Скаму. Нелепые зелень и пурпур "Киосков на площади Трилиана" пера Даркимбы соревновались с блеклой желтизной карт древних первопроходцев с красными стрелками, отмечавшими сражения на военных схемах.
Один темный испещренный трещинами уголок Дункан отвел под "преображение лица Амбры", как он его называл. Поначалу этот угол состоял только из накладывающихся друг на друга планов улиц, будто бы он строил образ города по костям. Ослепительно белая бумага, полуночно черные вены чернил резко контрастировали со всем остальным в его комнатах. Карты были так плотно собраны и наложены слоями, что итог напоминал мне схему человеческого тела. Или, возможно, более метафорически, совсем как густой лес перевитых вен {вспоминая лес нашей молодости в Стоктоне}, через который никто не проберется, даже вооружившись мачете. {мое первое великое свершение - путь через отсылки к десяткам и десяткам, казалось бы, несоотносящихся феноменов так, что в определенном свете и в определенной тьме я смог начать видеть паттерны, связи. Позже я мог использовать этот же прием совсем в другом масштабе в Блайтской Академии }.
С каждым визитом я замечала, что лес рос, - от темного пятна до образования, напоминавшего по форме гриб, затем морского дьявола, затем какое-то жуткое экзотическое насекомое, способное убить одним ударом жала. Постепенно, безжалостно вторгаясь в пространство и время, Амбра захватила его комнаты, затем укрывший их слой по толщине превзошел сами стены, или так только казалось с моего стула при взгляде на рукописи.
Пятно стало обоями, и последние остатки не-Амбрских матерпиалов стали пятном. Вспоминая эти ранние схемы и планы на его стене, мог ли он гадать, куда они его заведут? Далеко ли он зайдет и какой ценой? {Внизу любой проницательный наблюдатель мог найти изобилие, буйство новой информации. Тебе нужно было всего-то очистить угол, и открылось бы тайное наваждение: призраки Безмолвия, серошапки и многое другое. "Я иду под землю", - говорило всё это. Для тех, кто умел читать.}
-- Твоя стена изменилась. Она поменяла твои взгляды? - спросила я его однажды.
-- Может быть, - ответил он, - но в этом все еще нет смысла.
-- В чем нет смысла? -- спросила я.
-- Они единственные, кто мог это сделать. Но почему? И как?
Я смотрела на него в замешательстве.
-- Безмолвие, - сказал Дункан, - и по мне пробежала дрожь. Безмолвие и серошапки.
---
Далее попробую использовать копипаст машинного перевода, который буду лениво править (или нет)
---
Более двухсот лет назад двадцать пять тысяч человек исчезли из города, почти все население, в то время как многие тысячи были далеко, плывя вниз по реке Мот, чтобы присоединиться к ежегодной охоте на рыбу и пресноводных кальмаров. Рыбаки, включая правителя города, вернулись и обнаружили, что Амбра покинута. По сей день никто не знает, что случилось с теми двадцатью пятью тысячами душ, но для каждого жителя Амбры вскоре просачивается слух — через пятна грибов на окне, с каплями зеленой воды, от маленьких красных флажков, которые они используют в качестве своих визитных карточек, — это сделали серошапки. Потому, наконец, что мы убили так много из них, а остальных загнали в подполье. Это точно была их месть?
Я узнала о Безмолвии только за семестр до этого; было страшно, как взрослые могут скрывать подробности определенных событий от своих детей. Это стало откровением для меня и моих одноклассников, хотя трудно описать, насколько глубоко это повлияло на нас.
“Оно то и дело возвращается к Безмолвию”, - сказал Дункан. “Моё исследование, исследование отца. И дневник Сэмюэля Тонзуры.”
Тонзура, как сказал мне Дункан, был одним из тех, кто преследовал серых шапок под землей во время резни, предшествовавшей основанию Амбры. Он так и не вернулся на поверхность, но его дневник, любопытная работа, которая якобы описывала подземные королевства серых шапок, был найден примерно семьдесят пять лет спустя, и впоследствии историки внимательно изучали его в поисках любой информации, которую он мог бы сообщить о Безмолвии или любой другой теме, связанной с серошапками. Его всё ещё изучают, - заключил Дункан.
“Ты не папа, Дункан”, - сказал я. “Ты мог бы изучать что-то другое”.
Даже тогда, до того, как он был нанят Джеймсом Лейкондом, до того, как он встретил Мэри, я чувствовала грозившую Дункану опасность. Даже тогда я каким-то образом знала, что Дункан в опасности. {Каждый из нас в какой-нибудь опасности. Я считаю, что мне повезло, что я не повергся тривиальным опасностям, таким как пристрастие к грибам или алкоголю.}
Но Дункан просто уставился на меня, как на идиотку, и сказал: “Больше нечего изучать, Дженис. Ничего важного.”
Я помню неуёмный прирост изображений на его стенах с ясностью сна. Однако, за исключением нескольких слов, приведенных выше, наши разговоры канули в лету памяти.
Дункан вышел из этих комнат с ученой степенью и хорошими перспективами {преувеличение; возможно, у меня была перспектива краткой вспышки славы, за которой следовала настоятельная необходимость зарабатывать на жизнь профессией, отличной от выбранной мною по зову сердца}, но даже тогда он отличался от других студентов. Я наблюдала, как его профессора окружали его на различных выпускных вечерах. Они относились к нему с некоторой обеспокоенной отстраненностью, возможно, даже со страхом, как будто он вырос во что-то, чему они уже не могли легко дать определение. Как будто они не осмеливались развить какую-либо эмоциональную привязанность к этому конкретному студенту. {Мама, всё еще витавшая в своих воспоминаниях, не пришла на церемонию — и мы редко навещали ее теперь, когда выросли.}
Позже Дункан сказал мне, что он никогда не знал такого одиночества, никогда не знал такого отчуждения, как в те несколько часов на выпускном, когда он ходил, как прокаженный, по позолоченным залам, уставленным закусками и приправленным разговорами, предназначенными для всех, кроме него. Высокие башни старших профессоров скользили молчаливо и настороженно, полная противоположность Мари Сабон и ее трепещущему, нетерпеливому ожерелью из плоти. {Каждый чувствует себя изолированным на подобных мероприятиях, независимо от того, насколько хороша вечеринка или насколько увлекательна беседа, потому что тебя вот-вот выгонят в мир, из твоего собственного маленького мирка здесь.}
И все же из-за своего рвения, своего одиночества, своей страсти, которая буквально ползла по стенам его комнат, Дункан уже создал нечто, что могло бы заменить тишину или, по крайней мере, дать на нее ответ. Он написал книгу под названием "О преломлении света в тюрьме".
Несмотря на бесчисленные экзамены, эссе и устные презентации, Дункан нашел время, чтобы написать новаторский том, в котором анализировался мистический текст "Преломление света в тюрьме" {написанный заключенными монахами Труффа в высокой башне при дворе Калифа}. Никого не удивит, что это была одна из тем, которых наш отец хотел коснуться до своей внезапной смерти. {Как я мог не коснуться и пойти дальше? Это было как бы завершение одного из маленьких дел папиной жизни. Я помню, как смотрел на законченную книгу с надписью: “Моему отцу, Джонатану Крику”, и думал, что я на время воскресил его, что он снова ожил в моей книге. Когда я отправил книгу маме, она нарушила свое обычное стоическое молчание, чтобы написать мне длинное письмо с историями о папе, которые раньше ей было неудобно мне рассказать.}
Я имела честь прочитать книгу {и помочь отредактировать ее, в своей зажигательной манере} в рукописном виде во время одной из моих поездок в Морроу. К тому времени мое собственное образование в Стоктоне и Амбре подошло к своему несколько разочаровывающему концу, и я разрывалась между карьерой в искусстве и погружением в историю искусства. Я провела много передовых исследований и столкнулась со многими без пяти минут гениями, но я помню, что даже тогда была поражена блестящей смелостью выводов моего брата. В то же время я была обеспокоена тем, что книга может оказаться слишком хорошей для своей целевой аудитории. Возможно, моему брату суждено было остаться в безвестности. Испытанный мною укол от этой мысли я признаю с удовлетворением, потому что нет ничего более дикого, чем соперничество между братьями и сестрами.
В любом случае, всего через три месяца Дункан нашел издателя в Морроу: Frankwrithe & Lewden "Откровенные тексты и пошлятина", специалистов по справочникам, необычным вымыслам и историям. Frankwrithe & Lewden была древним издательством, по слухам, основанным под псевдонимом “Writhelewd” /"Откровенная пошлятина"/ в течение последнего столетия империи Сафантов. Затем, когда Империя распалась на части вскоре после того, как “Цинсориум” стал “Амброй”, они перенесли своё дело в Морроу, их название исказилось и трансформировалось во время долгого похода вверх по реке на плоскодонных лодках. Кто мог бы лучше опубликовать эзотерическую работу Дункана?
Издательство Frankwrithe & Lewden издало пятнадцать тысяч экземпляров книги "О преломлении света в тюрьме". На барже, телеге и автомобиле книга проникла в южную половину континента. В книжных магазинах, больших и малых, были ее запасы. Пешие книготорговцы покупали экземпляры для перепродажи. Обзорные экземпляры сопровождались красочными предваряющими отзывами читателей от декана института до простого человека с улицы {плохо продуманный рекламный трюк F & L, вымогавший мнения случайных профанов, что привело к рекламе типа: “Не так хорошо, как бутылка медовухи, но мне и моей миссис очень понравился отрывок о сексе монахов.’ — Джон Теннант, водопроводчик ”}.
Сначала ничего не происходило. Затишье, депрессия без ответа, “как будто, - сказал мне позже Дункан, - я никогда не писал книгу, никогда не тратил четыре года на эту тему. На самом деле, мне казалось, что лично меня никогда не существовало ”. Затем, постепенно, книга начала продаваться. Книга продавалась не очень хорошо, но продавалась достаточно хорошо: стабильное капанье из крана.
Критический отклик, хотя и ограниченный, дал Дункану надежду, поскольку, когда и где он появился, он был восторженным: “После первоначального обоснования в холодных, суровых фактах, книга Shriek поднимается в ту разреженную атмосферу уникального научного дискурса, которая отличает хорошую книгу от плохой” {ЭдгарРайберн, Обзор искусств и истории}. Или этот вкусный кусочек: “Я никогда не знал, что у монахов такая трудная жизнь. Общее настроение, выраженное в этой удивительной книге, заключается в том, что монахи, заключенные или нет, ведут жизнь в тихом созерцании, прерываемом трансцендентными вспышками прозрения ” {вышеупомянутый Джеймс Лейконд, Труфф любит его, с редким появлением в респектабельной Амбре сегодня}.
Стабильное капанье уплотнилось, поскольку фонды различных публичных и частных библиотек на Юге, синхронизированные с мнениями далёких от себя мужчин и женщин {которые вполне могли писать свои рецензии в сумасшедших домах или между визитами в борделях}, выпустили ручеёк монет, чтобы вознаградить такие слова, как “разреженная атмосфера”, “недурно” и “потрясающе”.
Однако даже критики не смогли превратить ручеек в поток. Эта задача выпала на долю правящего главы труффидианской религии, самого Амбрского Предстоятеля, свирепого {и все же возвышенного} Генри Бонмота. Как случилось, что дорогой старина Бонмот прочитал экземпляр "О преломлении света в тюрьме" - удовлетворительного ответа я так и не получила {но мне смешно думать о том, как он познакомился с нами}. Слух о том, что Бонмот искал богохульные тексты, чтобы создать рекламу для труффидианства {потому что скорость обращения замедлилась}, исходил от раскольников-манциистов, это было позже доказано. Версия, что сам Дункан отправил Бонмоту экземпляр, дабы разжечь скандал, демонстрирует настолько явное непонимание характера моего брата, что я предпочитаю не комментировать это.
Оставшаяся версия кажется наиболее правдоподобной: Frankwrithe & Lewden затеяли подбросить экземпляр на прикроватный столик священника, предварительно загнув уголки тех страниц, которые, предположительно, рассеяли бы его сон грядущий. Нелепо? Возможно, но мы должны помнить, насколько зловещими стали F&L в последние годы. {Однажды, во все еще далеком дворе, я спросил Бонмота об этом, но он не смог вспомнить подробностей.}
Несмотря на это, Бонмот прочитал книгу Дункана — я представляю, как он сидит в постели, волосы в ушах дымятся от прочитанных слов — и сразу же объявил, что она “содержит отъявленную богомерзкую хулу”. Он запретил её в таких резких выражениях, что его начальство позже осудило его за это, отчасти из-за “неслыханной доселе брани, которая допускалась против литературы или искусства, как бы они того ни заслуживали. {Мне повезло, что он обратился к моему объяснению первой главы “Преломления света в тюрьме” - "Мистических страстей", в которых в силу их стремления к чистоте приведен исчерпывающий перечень всех развратных сексуальных действий, придуманных людьми за последние пять тысяч лет. Моя теория, как и папина, исходила из того, что таков метод монахов убить двух зайцев. Не помогло и то, что я привёл озорную папину сноску о любопытном сходстве между формой некоторых труффидианских ритуалов с действиями, описанными в этой главе. }
К счастью для Дункана, дорогая {и смелая!} превосходная имитация произносившим речь Предстоятелем пёсьего лая взахлёб так смутила более практичную административную ветвь Труффидианской церкви - “тех, кто оплачивает счета”, как однажды заметил мой друг художник, — что они не потрудились провозгласить приговор и назначить наказание. Труффидианская церковь также не призывала своих членов “забивать камнями, бить кулаками или иным образом физически нападать” на Дункана, как это произошло несколько лет спустя с нашим будущим редактором Сирином, который решил похвалить книгу за “реабилитацию достоинств межрелигиозной романтической любви".
{Сирин, предупрежденный сочувствующим наборщиком, сумел изменить как указ, так и созданные им листовки, в результате чего назначенный Труффидианский Голос, Предстоятельство, стоящее рядом с ним, зачитал указ перед знаменитым фарфоровым изваянием Бога Труффа и всех остальных в Труффидианском соборе, который призвал за побивание камнями, избиение Предстоятельством и многое другое похуже. Я много раз дразнил Бонмо по поводу этого события. }
---
мой фрагментик
---
Запрет ожидаемо взвинтил продажи, подняв книгу на высоту "разреженной атмосферы", что отличает почти-бестселлер от фуфло-селлера. {Должен отметить, что Ф&Л даже извлекли из этого запрета пользу, подойдя к нему с неожиданной стороны, но неправда, что у них еще за две ночи до объявления запрета были наготове десять тысяч экземпляров нового издания с нагло вопящей на всю обложку надписью "Запрещено Предстоятельством!" жирным 72-кегельным шрифтом поперек лица никейского монаха}
Внезапно у Дункана появилась определенная репутация. Газеты и журналы, историки и философы осуждали и обсуждали, восхваляли и поносили как книгу, так и Дункана — по непривычно мутным элементам аргументации Дункана {например, исповедовали ли когда-либо учению Труффа водяные из Нижней части дельты реки Мот}. Тем временем Суд Калифа отрицал, что монахи, написавшие оригинал "Преломления света", все еще содержатся в тюрьме, и объявил, что новая книга состоит сплошь из огромной разрастающейся фикции, построенной на фундаменте другой огромной разрастающейся фикции. {Калиф также отозвал приз отца, чего я никогда не прощу.}
Но независимо от того, какую позицию занимал тот или иной комментатор, в основе его всегда лежало предположение, что в "Преломлении света в тюрьме" изложены содержательные научные идеи. Дункана попросили опубликовать статьи в нескольких крупных и второстепенных исторических журналах. Поскольку судьба монахов стала политическим вопросом и, следовательно, представляла интерес для многих людей, его пригласили на большее количество вечеринок, заполненных Важными людьми, чем он мог бы проглотить в свой самый экстравертный день ... и все же он не ответил ни на одно приглашение.
Что заставляло его неохотно наслаждаться своей новообретенной известностью? Страх перед последствиями запрета не сделал его затворником, как и его врожденное неблагополучие в социальных ситуациях. На истинный ответ намекает его дневник, который я сейчас держу рядом с собой в целях проверки. Нацарапанные на полях записи из этой эпохи, мы находим слова “Это то, что чувствовал папа?” Вспоминая судьбу нашего отца, умершего в зените своего счастья, Дункан искренне верил, что он тоже умрет, если отведает слишком много радости — если не от сердечного приступа, то от чего-то другого. {Ваша теория может быть верна на подсознательном уровне, но на сознательном уровне я был просто одержим и несколько параноидален. Одержим возможностями следующей книги. Параноик по поводу того, как люди будут продолжать получать мои знания. Беспокоился о том, как бы я справился сам, так сказать, без папиных исследовательских заметок, которые поддерживали бы меня.}
Конечно, я понял это гораздо позже. В то время я полагал, что его застенчивость привела к тому, что он упустил, возможно, свою единственную возможность занять постоянное место в общественном воображении. В этом я, как оказалось, ошибался. Несмотря на это, дебаты продолжались еще некоторое время, возможно, подпитываемые самим отсутствием Дункана.
Возможно ли, что волна самоубийств и убийств при дворе Калифа за полвека до Безмолвия была результатом эманаций огромного гриба, распластавшегося под землей в той местности? Может ли быть, что многие из предполагаемых "дворцовых интриг" того периода были связаны с плодоносящими телами? Может ли это также пролить свет на источник арессии, стоящий за так называемыми "плохими праздновиниями" в Амбре?
4
Время начинать по-новой. Очередная мертвая белая страница будет заполнена мертвым черным шрифтом, и это сделаю я. Почему нет? Сейчас более подходящего занятия для меня, все равно, не найдется. Мари все еще удерживает свою свиту внизу той мраморной лестницы на вечеринке Лейка, но я думаю, пусть еще подождет.
Особенно с тех пор, как меня осенило в этом месте повествования или где-то около, что Дункан взял бы паузу, чтобы перевести дыхание, перегруппировать и разместить события в историческом контексте. {Если бы это был я, я бы пропустил "исторический контекст" и вернулся бы к мраморной лестнице, потому что это единственная линия истории, которая мне еще неизвестна}. Прошли года. Сейчас они кажутся бледными листьями, зажатыми между страниц забытой книги.
Довольно странно, я бы не дала и гроша за исторический контекст того времени. Я видела, как серебро зеленого света становится тусклым, безразличным - а значит, солнце уходит. И все мы знаем, что случается или может случится, когда уходит солнце - не так ли? Не отвечайте на этот вопрос, лучше читайте:
Смерть композитора и политика Восса Бендера и активность красных и зеленых, которые выясняли вопросы своей легитимности с помощью ножей: гражданская война на улицах, которую торговец Хоэгботтон использует, чтобы укрепить контроль над городом. Я свидетельница того, как человек умер прямо у дверей моей галереи от удара брошенного камня, его череп напоминал кучу битой яичной скорлупы, просоченную красно-серым месивом. В этом не было искусства. Не было и резона. Далее: поражение красных, роспуск зеленых, бросание праха Бендера в реку Моль - только мудрая старая река не захотела его, согласно легенде, и дунула обратно в лица собравшихся скорбящих; таким образом распылив Бендера по всему городу, пока скорбящие возвращались по домам.
Скандал в труффидианской церкви - такой скучный, каким может быть только труффидианский скандал - о боже, предстоятеля Генри Бонмота, по которому я еще ужасно скучаю, ловят на краже денег из тарелок для пожертвований! В то же время река Моль выходит из берегов и уносит с собой ощутимую часть собственности нашей мамы, оставляя нас официальными наследниками ничего, кроме старого гниющего дома. Калиф Западной Империи давится сливовой косточкой и его место занимает другой безликий бюрократ. При этом детская смертность продолжает убывать вместе с детской рождаемостью, а старики мрут толпами от жары, которая иссушает даже самые стойкие южные деревья.
Небольшое улучшение в судьбе моторных катеров благодаря притоку нефти с Южных островов компенсируется нехваткой запчастей. Посмертная оперная постановка Восса Бендера, "Триллиан", достигнув двухлетней отметки со своей премьеры, собирает аншлаги, несмотря на упадок туризма {никому не хочется быть убитым в праздник, умереть от солнечного удара или от руки серошапки}. Другие композиторы и сценаристы, которые могли бы действительно использовать Мемориальный Театр Бендера как площадку для собственного бреда, скрежещут зубами и хнычут на задворках баров и таверн: мертвый Бендер продолжает жить! Три праздника Пресноводного Кальмара прошли без особой пантомимы настоящего насилия - что не так с нами как с людьми, спрашиваю я вас, что мы стали такими пассивными? Мы что, не животные?
Возможно, этот жалкий позорный мир как-то связан с введением телефона, по крайней мере, для богатых, что позволило жителям Амбры звонить совершенным незнакомцам, дышать им в трубку, делать забавные шумы и выпускать ярость, причитавшуюся для плоских бескровных фестивалей. Телефон пришел к нам от Калифа, его империя приручала зверя, взяв курс на колонизацию через коммерцию, предпочтя ее войне. Призрак бунтаря Стретчера Джонса, как, наверное, обозначал его Дункан, никогда бы не признал эту временно беззубую империю, шлепнувшуюся на задницу. В скрытой форме с телефоном прибыло оружие.
Много стволов. Всех типов и калибров, преимущественно через "Хоэгботтона и сыновей". Вооруженных импортеров-экспортеров Хоэгботтона, теперь бойко торговавших бинтами, жгутами и болтовыми замками, уважали и боялись по всей длине и ширине реки Моль - кроме операторов Фрэнкрайта и Льюдена, которые продолжали свое тихое проникновение на территорию Хоэгботтона. Все больше праздников сопровождались стрельбой. Еще годы Триллиана и его чванливого вздора, - неужели, Восс Бендер не умрет никогда? Да, это на самом деле исторический конспект, которым мой брат бы гордился. {На самом деле нет, но думай, как тебе нравится}.
- Правда, иронично? - произнес Дункан зубатой улыбкой, когда Бонмот кивал, как во сне.
Да, мы говорили о серьёзных предметах. Но также и отпускали грязные шуточки, и дразнили друг друга безбожно. Я делилась злыми историями о неприглядном поведении своих художников в то время, как Бонмот травил байки о временах своего пребывания в академии Морроу. {Лично мне по душе -- о подвигах главного преподавателя Кэдимона Сигнала.} Изредка в наших беседах маячили откровения. Не в этом суть. Это были люди, которых я любила и которые пришли к любви. Мне эта компания несколько месяцев спасала жизнь. Она вырвала меня из круговорота моих собственных саморазрушительных мыслей, чего не мог даже Сибел. Бонмоту, по-моему, наши завтраки служили такой отдушиной, какой у него не было с тех пор, как он получил сан. {И я тоже веселился. Но, честно, Дженис, ты наделяешь это каким-то совершенством. Это было весело, но не совершенно}.
Мне бы следовало завидовать тому, как Дункан разговаривал с Бонмотом, но правда в том, что я была счастлива за них обоих: неуклюжий великан и мой относительно "изящный" брат. Когда я приближалась к ним со своими сэндвичами, то часто чувствовала вину за то, что вырывала их из их общего мира и мыслей, - головы синхронно поворачивались, чтобы взглянуть на меня, встрепенувшись, - кто этот возмутитель? - затем узнавание и радушное приятие в свою компанию. {Это лирическое отступление, кажется, позволяет тебе обойти секрет твоей собственной эмоциональной близости с Бонмотом. Как позже для меня Лаконд, Бонмот для тебя был тем, кем для меня не являлся. Это я частенько становился возмутителем, Джэнис. Вы двое так просто обращались друг с другом, и это было заметно. Но если ты не хочешь этим делиться, я тебя не заставляю}.
Я всё ещё помню как щедрый барабан с мехом енота глубокий и чистый часто вызывал недоумевающие взгляды студентов занимавшихся неподалёку. К И ещё Даже тогда, во время того как я рассматривала отступление от изнуряющей свистопляски моей кавычках нормальной жизнь, я с нами было Мориса Бонд, вложенное меж страниц классного журнала который таскал Дункан с собой. К никогда не было определено его начало. К не какой точки отсчета не для чего. Начинание постоянно начинается ца-ца. Время Это просто шутка разыграны часовщика me чтобы извлечь прибыль. К через память время становится под соединённым Так, что я вижу Марий как физическое присутствие на этих завтраках, облокотившись она дункана, я стараюсь а привлечь его внимание.
Теперь она заполнила собой всё. А я, фактически, исчезла отовсюду.
5
Переведено на Нотабеноиде
http://notabenoid.org/book/69718/371057
Переводчики: Aut
Настройки
Готово:
