Готовый перевод THE CARTESIAN THEATER Robert Charles Wilson / Картезианский театр: THE CARTESIAN THEATER

Дедушка умер, но для полезного совета жизни в нем пока хватало. Поэтому я заехал к нему в пригород, в храм, надеясь, что дед или поможет решить проблему, или хоть наставит на нужный путь, чтобы я решил ее сам.

Этой дорогой я ездил нечасто. Везде, где старые жилища снесли и отправили в переработку, лежала голая земля, но шло и много нового строительства, в основном аиботовых ульев. Обманчивое они производили впечатление. Видишь в отдалении такую башню и размышляешь: интересно, а кто там живет? Потом подходишь ближе, различаешь грубые простые формы из бесцветного бетона, и думаешь: а, никто.

Хотя отсюда выглядит весьма оживленно. Деловитая суета, труд, пыль столбом — на ленивую безмятежность Долитауна и близко не похоже.

* * * *

В храме аибот-хранитель семи футов ростом, одетый в безрадостный черный жилет и шляпу в тон, провел меня к двери с табличкой «ПАЧОВСКИ» — к дедовой комнате, где собрали кое-какие его мирские пожитки, чтобы они помогали поддерживать его сенсориум живым и бодрым.

А ему пригождалась любая помощь, какая только можно. От деда остался лишь набор нейропротезов. Смертную плоть собрали в биомедицинских целях и захоронили с год назад. Эпибиотический дух выжил, но растворялся в шенноновой энтропии, тень от собственной тени.

Меня он тем не менее узнал, когда я, постучав, вошел.
— Тоби! — воскликнула его фотография.

Фото в стальной раме занимало большую часть дальней стены. Лицо на нем рефлекторно улыбалось. Одно из немногих оставшихся дедушкиных выражений. Еще он мог хмуриться неодобрительно, хмуриться обеспокоенно и хмуриться опечаленно, а приподнятые брови означали удивление или любопытство, хотя эта реакция в последние месяцы стала понемногу исчезать.

Еще несколько месяцев — и от деда не останется ничего, кроме самой картинки, инертной, как бюст Иуды Цезаря (или как там его — история не мой конек).

Но бутылку «Совиньон блан», которую я достал из рюкзака и поставил на потрескавшуюся поверхность когда-то любимого дедом антикварного столика, он разглядел сразу.
— Вот это я понимаю! — взревел он, и: — Бога ради, Тоби, подставку; сам же прекрасно знаешь.

Я убавил ему громкости и подсунул под запотевшую бутылку платок. Дед всегда любил винтажную мебель и хорошее вино.

— Но я выпить не смогу, — добавил он, нахмурившись скорбно. — Мне нельзя.

Потому что у него нет ни рта, ни желудка. Мертвые, как правило, об этом забывают. Бутылка появилась здесь исключительно ради ностальгических чувств и чтобы немного подстегнуть дедову способность к объектному распознаванию.
— Мне нужен небольшой совет, — сказал я.

Его взгляд заметался между мной и бутылкой, словно он не мог решить, что реальнее, или, если реально и то, и то, тогда что интереснее.
— До сих пор трудности с этой женщиной?..

— Ее зовут Лада.

— Твоя начальница.

— Точно.

— И жена.

— И это тоже, — сказал я. — Когда-то, давным-давно.

— Что на этот раз устроила?

— Долго рассказывать. В двух словах — сделала соучастником деяния... сомнительного, скажем так, характера с юридической и этической точки зрения.

— Я больше не занимаюсь прецедентным правом. — Когда у деда еще билось сердце, он работал судебным адвокатом в фирме на окраине. — Серьезная проблема?

— Прошлой ночью я отмывал кровь, — ответил я.

* * * *

Шесть недель назад Лада Йоши вызвала меня в свой офис и спросила, не осталось ли у меня знакомых в Долитауне.

— Остались все те же, — ответил я чистую правду.
Было время, когда я бы, наверное, соврал. Большую часть нашего неудавшегося брака Лада старалась отлучить меня от всех связей в Долитауне. Не сработало. А сейчас она хотела опять начать ими пользоваться.

Офис располагался высоко над городскими пучинами. В окне за плечом Лады я видел залитый солнцем остов теплообменника, а дальше за ним — белый пузырь каргодрома, вокруг которого тяжелыми сытыми пчелами жужжали летающие беспилотники.

Лада — красивая, амбициозная, но не вполне состоятельная, по крайней мере не такая состоятельная, какой стремилась стать. Ее фирма, ЛадайошиТиЭм, просеивала донный ил города в поисках чего угодно нового, как и сотни ей подобных. Когда-то я был одним из стаи внештатных сотрудников в Долитауне, пока Лада не женила меня на себе и не решила поднять по социальной лестнице. Брак кончился разводом у торгового автомата через шесть месяцев. Теперь Лада относилась ко мне просто как к работнику на зарплате, а я уже несколько недель не делал ничего сколько-нибудь значимого. Может, поэтому она и отправила меня в Долитаун. Я спросил, в чем суть дела.

Она улыбнулась и постучала по столу единственным своим дорогим украшением — золотым с ониксовыми костяшками протезом левого указательного пальца.
— Один клиент хочет, чтобы от его имени сделали кое-какую работу.

— В Долитауне?

— Там тоже.

— Что за клиент?
Обычно искать клиентов приходилось как раз Ладе, зачастую отбиваясь по ходу от толп конкурентов. Но этот, мне показалось, вышел на нее сам.

— Клиент, который предпочитает сохранять анонимность.

Странно, но ладно. Это не мое дело, буквально и фигурально.
— Что за работа?

— Для начала надо субсидировать художника по имени... — Она сверилась с наладонником. — По имени Джафар Блум, не проявляя слишком очевидного интереса и не упоминая клиента.

Упоминать которого в любом случае не выйдет, раз Лада даже не намекнула, кто он.
— Что за художник этот Джафар Блум?

— У него номер с животными, он называет его «Камера Смерти», и он хочет запустить шоу под вывеской «Картезианский Театр». Кроме этого, знаю немного. Намеренно избегает публичности и работать с ним, видимо, непросто. Возможно, пограничное расстройство личности. С полицией пересекался несколько раз, но в отклонении от нормы никогда не обвинялся. Часто переезжает. Текущего адреса у меня нет — тебе придется его отыскивать.

— А потом?

— Потом дашь ему денег на запуск шоу.

— Хочешь подписать с ним контракт?

Она одарила меня стальным взглядом.
— Никаких контрактов. Никаких условий.

— Слушай, Лада, ну а смысл? Деньги парню может дать кто угодно, если только в этом дело. Твоему клиенту, похоже, нужен просто предохранитель — слепой посредник.

— Давай, Тоби, ты будешь считать деньги в своем кармане, а я — в своем, ладно? Тебя не особо тяготили этические вопросы, когда ты трахал свою бельгийскую акробатку.

В этот спор я предпочел не окунаться.
— Ну а дальше?

— Дальше чего? Я объяснила...

— Ты сказала: для начала субсидируем Джафара Блума. Ладно, мы его субсидировали. Дальше что?

— Обсудим по мере поступления.

Отлично. Как скажешь.

Мы согласовали суточные и сопутствующие, и Лада дала кое-какие документы по делу. Я прочитал их по дороге домой, там переоделся в свой цыганский наряд — так и не выкинул, как Лада ни умоляла — и пассажирский лифт отвез меня на самую нижнюю станцию, на уровень моря, к наименьшему общему знаменателю — в Долитаун.

* * * *

Мимо дедушкиного окна по пути к недалекому улью с ревом пронесся строительный аибот, мигом заглушив разговор. Я успел разглядеть машину лишь мельком, а она уже прогрохотала дальше. Горчично-желтый аппарат, даже отдаленно не антропоморфный. Одежды — и той нет.

Но шумный. На широкой спине он нес четверть тонны бетона в мешке, гусеницами поднимая тучи пыли. Он направлялся к улью-инкубатору, двадцатиэтажному зданию в форме артиллерийского снаряда, где согласно инструкциям от Экспертной Предпринимательской Системы, блуждающей по криптосфере дружелюбным привидением, создавались аиботы всевозможных форм.

Дед не любил ни шумных аиботов, ни их фабрик.
— В моей юности, — сказал он, как только его стало можно услышать, — одни человеческие существа строили для других человеческих существ. И делали это достойно, соблюдая приличие. Дульче эт декорум. Без всего этого жуткого шума!

Я оставил комментарий без внимания. Он был прав, но я не хотел слышать неизбежных дальнейших причитаний: «И тогда человеку приходилось трудиться ради хлеба насущного» и т.д. Как будто сейчас мы живем в мире, где никто не работает! Да, после демографического краха и Рационализации никому не нужно работать, чтобы не умереть с голоду... но большинство все же работает.

Я прочистил горло.
— Как я говорил...

— Да. Твоя история. Джафар Блум. Ты его нашел?

— В итоге да.

— Художник, ты сказал?

— Да.

— Каким же он занимается искусством?

— Смертью, — ответил я.

* * * *

На самом деле, чтобы выцепить Джафара Блума, пришлось приложить серьезные усилия.

Конечно, Долитаун — место, где живут люди, которые (как сказал бы дедушка), «не работают». Вместо этого они существуют на «доли» — пособия, поголовно распределяемый минимум еды, воды, жилплощади и карманных денег, гарантированный законом неуклонно сокращающемуся населению страны.

В большинстве государств дела обстояли похожим образом, хотя некоторые до сих пор с трудом выплачивали Мировому Банку займы, взятые на покупку собственных Экспертных Предпринимательских Систем.

В дни дедушкиной молодости экономисты всегда заявляли, что долю, всеобщее пособие, мы себе позволить не можем. Если все на него сядут и никто не станет работать? Возражения, выглядящие теперь, когда экономика превратилась в настоящую науку, весьма инфантильно. Если все перестают работать, сокращается выпуск товаров роскоши; наша ЭПС улавливает смещение спроса и, снизив производство, находит новую равновесную точку. Каким-то аиботам вместе с фабриками приходится перестроиться или уйти в переработку, или можно поднять для компенсации всеобщие выплаты. Подобные корректировки вверх-вниз происходят ежедневно.

Конечно, утверждение «никто не работает» ложно, поскольку в том-то весь смысл ЭПС-аибот-экономики. Машины работают; человеческий труд — дело выбора. Экономика больше не рынок в классическом понимании, она превратилась в инструмент, высший инструмент — самозатачивающийся кремень, колесо, производящее новые колеса, а когда колес больше не требуется, перестраивающее самое себя для создания еще чего-нибудь нужного.

Так зачем люди вроде меня (и остальные три четверти оставшейся человеческой массы) до сих пор гоняются за бо́льшим доходом? Потому что экономика — олигархия, не демократия; богатей может купить больше барахла, чем прозябающий на долю цыган.

А зачем нам барахло? Видимо, такая вот человеческая природа. Дед вон все уговаривает покупать ему антиквариат и пиво, хотя давно уже слишком мертв, чтобы оценить их по достоинству..

Долитаун, как я говорил — место, где живут на долю самые закоренелые цыгане. Когда-то я причислял к их рядам и себя. Есть среди них и лентяи, но большинство не такие; они «работают» не меньше прочих, хотя не могут обменивать свой труд на деньги (или не имея продукта на продажу как такового, или не умея грамотно продавать себя, или не желая мараться с коммерцией).

Их работа невидима, но потенциально годна к использованию. Долитаун вырабатывает множество культурных ферментов (и в каждом обитаемом городе есть свой Долитаун под тем или иным названием). Вот поэтому захудалые медиа-брокеры вроде ЛадайошиТиЭм постоянно прочесывают район в поисках зарождающихся трендов и неожиданных новинок. Закинь удочку в подходящую лужу Долитауна и может поймаешь жирный патент или соавторство на копирайт.

Но связаться с Джафаром Блумом оказалось очень трудно, он жил нелюдимо даже по долитаунским стандартам. Из моих старых корешей его никто не знал. Так что я кинул клич и стал отираться в паре-тройке злачных мест, в кафе в основном, и заводить разговоры — в «Сисайд Румз», в скандальной «Удачной Охоте», в безымянных гостишках вдоль пустынных пляжей. Даже со всем этим прошло много дней, прежде чем нашелся единственный человек, кто признался, что знаком с Блумом.

В этом случае «единственным человеком» оказалась молодая женщина. Она подошла к моему столику в «Охоте» и сказала:
— Говорят, тебя интересует Джафар Блум. Но на урода или садиста ты не похож.

— Садись, выпей, — сказал я. — Потом расскажешь, на кого похож.

Она села. На ней было цыганское тряпье с логотипами магазина при аиботовой станции переработки у доков. Я сам там когда-то одевался. Я изобразил восхищение ее татуировкой — греческая буква омега на лбу и щеках. Выглядело, будто ее ломовой конь в лицо лягнул. Я спросил, она лично знает Джафара Блума?

— Типа того, — ответила она. — Мы, эмм, не то чтобы близкие друзья. У него близких друзей на самом деле вообще нет. Да и в целом людей он не очень любит. Ты как о нем узнал?

— Слухи ходят.

— Ну вот я о тебе так же узнала. Чего ты от Блума хочешь?

— Шоу его посмотреть. Всего-то. Можешь с ним познакомить?

— Могу.

— Могу, если?..

— Если ты мне кое-что купишь, — потупилась она.

Так что я отвел ее в торговый центр на заброшенной набережной, где воздух пах солью и дизельным топливом. Расположение и ассортимент центра диктовались разработанными ЭПС коммерческими стратегиями и алгоритмами оптимизации прибыли, но нашлись тут и товары подороже, какие никогда не видели стен аиботовой мастерской. Девушка восхитилась (а я купил) аргиллитовой гашишной трубкой, инкрустированной бирюзой — ее, как она заявила, родовым камнем.

Через три дня она отвела меня во встроенный в пролеты надземного шоссе жилой блок и оставила у безликой железной двери, в какую я и постучал трижды.

Через несколько минут дверь открыл излучающий неприязнь молодой человек.

— Я не убиваю животных для забавы, — отрезал он. — Если вы пришли за этим.

Джафар Блум был высок, худощав и бледен. Светлые волосы, длинные и жидкие. Из одежды — пара желтых кюлотов, рубашки нет.
— Мне говорили, вы занимаетесь театральными постановками, — сказал я.

— Именно этим я и занимаюсь. Но по слухам я мучаю животных. И ко мне то Этическая Полиция нагрянет, то какой-нибудь нелеченный придурок, который хочет посмотреть на чьи-то страдания.

— Я всего-навсего хочу обсудить одно коммерческое предложение.

— Коммерческое?

— Сугубо.

— Мне нечего продать.

— Могу войти?

— Видимо, да. — Слова он сопроводил взглядом, ясно говорящим: «но мы на тебя еще посмотрим». — Я слышал, вы меня ищете.

Я зашел. Его жилище походило то ли на студию, то ли на лабораторию, то ли на собачий приют... то ли на все разом. В одном из темных углов лежала кучей электроника. По полу змеились кабели. У другой стены друг на друге стояли клетки с животными, в основном с крысами, но нашлась там и пара жалких собачонок.

Сквозь узкое мансардное окно в комнату протискивался свет пасмурного дня. Жаркий, застойный воздух отдавал кислинкой, как в джунглях.

— Я говорю абсолютную правду, — сказал Блум. — Как иначе. Знаете, какие будут последствия, если я без нужды причиню боль живому существу?

Те же, что и в случае любых заметных психических аберраций. Мы не наказываем за жестокость, мы ее лечим. Гуманно.

— Меня психиатрически модифицируют, — ответил сам себе Блум. — А я не хочу. Я этого не заслуживаю. Так что если вы пришли полюбоваться болью...

— Я ведь уже сказал, что нет. Но если вы не занимаетесь жестокостями...

— Я занимаюсь искусством, — сухо отрезал он.

— Предмет которого?..

— Смерть.

— Смерть, но не жестокость?

— В этом и суть. Именно в этом. С чего вы начинаете что-нибудь изучать или анализировать, мистер?..

— Пачовски.

— Как изучать предмет, если не изолировать его от окружения? Хочешь изучать метан — дистиллируй его из сырой нефти, так? Хочешь золота — вымой его из песка.

— Это вы и делаете? Дистиллируете смерть?

— В точности это я и делаю.

Я прошел к клеткам и пригляделся к одному из псов поближе. Безродная дворняга — животину вроде этой легко встретить рыскающей по бесхозным домам в пригородах. Пес дремал, положив голову на лапы. Было непохоже, чтобы с ним плохо обращались. Выглядел он, вообще говоря, слегка перекормленным.

На него был нацеплен ошейник — не простой собачий, а металлическая полоса с черными округлыми выступами и теряющейся в шерсти животного паутиной проводов.

Пес открыл один налитый кровью глаз и посмотрел на меня.

— Интересный фокус, дистилляция смерти. И как именно вы это делается?

— Боюсь, я не стану отвечать ни на какие вопросы, пока вы не скажете, что хотите купить.

Блум с вызовом уставился на меня. Я знал: насчет Этической Полиции он сказал правду. В досье Лады нашлось несколько их отчетов. Ни одно животное ни пострадало и ни одно не должно было. Не напрямую.

— Я ничего не хочу покупать, — ответил я.

— Вы же говорили о коммерции.

— Коммерция, благотворительность — это как посмотреть. — Я решил, что стоит выложить дело как можно яснее. — Я не знаю, чем вы занимаетесь, мистер Блум. Я представляю анонимного инвестора, готового вложить деньги в нечто с названием «Картезианский Театр». Все, чего он хочет взамен — подписанного вами заверения в том, что деньги вы потратите на этот театральный проект, а не, скажем, свалите с ними в Джибути. Как вам такое?

Такое даже для меня звучало неубедительно. Скепсис же Блума был очевиден до боли.
— Кроме ЭПС деньги просто так не раздает никто.

— Исходя из желания инвестора сохранять анонимность, никаких иных объяснений я предложить не в состоянии.

— Передачу авторских прав я не подпишу. У меня несколько патентов на рассмотрении. И разглашать свои технологии я отказываюсь.

— Вас никто и не просит.

— Бумагу об этом я могу получить?

— Хоть в тройном экземпляре.

Он вдруг весь замялся.
— Чушь собачья, — сказал он наконец. — Никто не инвестирует деньги, если нет хотя бы шанса на прибыль.

— Мистер Блум, у меня нет ответов на ваши вопросы. Честно — вы правы. Само собой, инвестор надеется что-то получить с вашего успеха. Но может, не деньги. Может, он любит искусство. Или он филантроп, и ему приятно швырять деньги в углы потемнее.

Или разделяет с Блумом его очарованность смертью.

— Сколько денег имеется в виду?

Я сказал.

Он попытался остаться невозмутимым. Но глаза чуть подернулись туманом.

— Надо немного обдумать, — сказал он.

* * * *

Дед работал судебным адвокатом всю жизнь. Эпибиотический призрак, наверное, не помнил почти ничего из этого. Долговременная память не отличалась стабильностью даже в самых дорогих нейропротезах. Но от свода законов в дедушке осталось достаточно, чтобы оживлять его фото, когда я упоминал бессрочные контракты или Этическую Полицию.

— Много ты успел узнать о парне, — спросил он, — прежде чем войти в его дверь?

— Все, что было в общем доступе. Блум родился в Кливленде, рос с отцом, бухгалтером. Уже в раннем возрасте показывал признаки высокого интеллекта. Изучал электронные искусства, разработал несколько хорошо себя зарекомендовавших нейроинтерфейсов, прежде чем ушел из бизнеса и растворился в Долитауне. Эксцентричен, может, и одержим, но для принудительного лечения причин нет.

— Полагаю, предложенные тобой деньги он взял.

— Точно.
Половину вперед, половину когда «Картезианский Театр» будет готов к открытию.

— И что же он делал с животными?

Мимо открытой двери дедушкиной мемориальной комнаты прошел храмовый аибот. Приостановился, поправил галстук, одернул свой жилет с фалдами. Повел в нашу сторону глазными стебельками и покатил дальше по коридору.
— Любопытная сволочь, — сказал дед.

— Вскоре после подписания контракта Блум пригласил меня на, как он это назвал, «репетицию в костюмах». Но представления как такового не было. Был обычный, нормальный эксперимент, пробный запуск, так сказать. Блум за деньги допустил туда несколько местных фриков, людей, знакомства с которыми стыдился. Которым в удовольствие посмотреть, как умирает в агонии животное.

— Ты сказал, он никого не мучил и не убивал.

— Да, с точки зрения закона — никого.

* * * *

Блум объяснил мне все, подготавливая по ходу вечернее представление. Мне показалось, он обрадовался возможности поговорить о своей работе с кем-то, кто не был, как он сказал, «тихо помешанным». Он сделал такой упор на эту фразу, будто хотел прочнее обосновать собственное здравомыслие. Но насколько здраво мыслит тот, кто в своих самоуверенных амбициях решил из смерти создать произведение искусства?

Он выбрал одного из псов и вытащил его клетку из стеллажа. Остальных собак выпустил в самодельный вольер на прилегающей крыше.
— Они нервничают, когда видят, что происходит, хотя им вообще ничего не угрожает.

Выбранное животное он поместил в прозрачный бокс размером с магазинную тележку. Инкрустированные ультратонкими индукторами стеклянные стенки бокса усеивали вентиляционные отверстия. От бокса к стойке с электронным инструментарием змеился кабель толщиной с руку.
— Узнаете приборы у собаки на ошейнике?

— Нейропротезы, — сказал я. — Вроде таких подключают к старикам.
Вроде таких подключали к деду, когда он только умирал, а не совсем умер.

— Верно, — сказал Блум, глаза его загорелись энтузиазмом. — Сознание, ваше, мое, чье угодно — собачье в данном случае — по сути нечто вроде сборки из конкурирующих нейронных подпрограмм. Когда человек стареет, часть, а то и все эти функции начинают сбоить. Для купирования процессов старения в сознании мы и строим разного рода протезы. Эмоциональные функции, лимбические, память, чувства: можно все это заменить внешними устройствами.

Вот как раз именно так дедушка и протянул пять последних лет своей жизни: отдавал все больше и больше собственного «я» маленькой армии искусственных девайсов. А когда наконец умер, большая его часть так и продолжила жить в этих блоках эпибиотических протезов. Но в итоге, со временем, без тела, которое их организует и восполняет информацию, машины понемногу откатятся к заводским установкам, и тут дедушка закончит существовать как единое целое. Полезная, но крайне несовершенная технология.

— У нас все устроено несколько иначе, — сказал Блум. — Протезы не заменяют утраченные функции — собака не старая и не больная. Они просто дублируют нормальное состояние собачьего мозга. Когда я их отключу, пес даже не заметит; он полностью жизнеспособен и без них. Но призрак внутри протезов — собачий интеллектуальный двойник — продолжит жить без оригинала.

— Да, секунд тридцать где-то, — сказал я.
Такие эксперименты уже проводили. Представьте, если бы было можно запустить собственную точную копию в цифровую среду, загрузить себя, как в кино, на электронное устройство. Разве не великолепно? Ну и да, что-то типа этого сделать можно, и процесс устроен примерно как описал Блум. Но только ненадолго. Полная, комплексная цифровая модель распадается под действием так называемой «шенноновой энтропии» менее чем за минуту. Она динамически нестабильна.

(Посмертные матрицы вроде деда живут дольше — до пары лет — но лишь потому, что радикально упрощены, и скорее представляют собой набор голосовых нервных тиков, чем настоящую личность).

— Тридцати секунд хватит, — заверил Блум.

— На что?

— Увидите.

К этому времени начала подтягиваться вечерняя публика. Хотя, наверное, «публика» — слишком сильно сказано. Вся она состояла из пяти вороватого вида личностей в плащах и тряпье, каждая из которых сунула в руку Блума по нескольку банкнот и отступила в тень. Они не говорили ровным счетом ничего даже друг другу, только пожирали странными, голодными глазами собаку в стеклянном боксе. Пес, ожидаемо нервничая, переступал лапами.

Блум тем временем выкатил еще одну, почти идентичную камеру. «Камеру смерти». В ней вместо собаки помещался шар из некой розовой, чуть блестящей субстанции.

— Электрочувствительный копирующий гель, — прошептал Блум. — Знаете, что это?

Слышал. Его часто применяют в сценических и киношных спецэффектах. Если нужен инертный дубликат ценной вещи или дорогой кинозвезды, сканируют требуемое и с помощью ЭМ-полей наносят скан на гель. Гель растягивается и формируется, пока не становится визуально неотличим от оригинала, вплоть до оттенков и деталей микронного размера, если пользоваться дорогим материалом. Разница в том, что дубликат будет жестким, пустым и почти нулевой массы — полезная, но хрупкая бутафория.

— Вы дублируете собаку? — спросил я.

— Я делаю динамическую копию. Она постоянно меняется, синхронно с настоящей собакой. Получил патент на эту технологию. Смотрите. — Он приглушил свет и перекинул несколько тумблеров в куче самопальной электроники.

Результат получился жуткий. Комок геля несколько раз дернулся, словно делал глубокие вдохи, вырастил лапы и превратился... в собаку.

Стал, фактически, собакой из соседней стеклянной клетки.

Настоящий пес глянул на подделку с очевидным потрясением. Заскулил. Поддельный синхронно проделал то же самое, но без единого звука.

Два языка высунулись наружу. Два хвоста поджалось меж лап.

Фрики из публики только что слюну не пускали от предвкушения.

— И в чем суть демонстрации? — прошептал я.

Блум повысил голос, чтобы чудаки слышали — пара из них пришла впервые и нуждалась в пояснениях:
— Две собаки. Одна настоящая. Одна искусственная. Живая оснащена набором нейропротезов, дублирующих состояния ее мозга. Они моделируются в электронном виде, вот здесь. Это ясно?

Нам всем было ясно. Публика закивала в унисон.

— Сущность собаки, ее ощущение своего «я» распределяется между органическим мозгом и протезами. И пока контролирует также и гелевую копию. Настоящий пес поднимает голову, принюхивается — вот, видите: как сейчас — и тем самым в то же время поднимает и голову подделки. Иллюзия имитирует реальность. Раздвоенная душа управляет телами-близнецами посредством машины.

Рука Блума зависла над очередным переключателем.

— Но когда я переключаю вот здесь, связь живой собаки с протезами прерывается. Настоящий пес просто становится собой — и даже не замечает, что соединение отключили.

Он щелкнул переключателем; публика перестала дышать — но ничего особенного опять-таки не случилось.

Оба пса продолжали мяться на месте, словно их беспокоил резкий запах пота и ионизированного воздуха.

— В данный момент, — продолжал Блум, — искусственное животное динамически управляется исключительно нейропротезами. Оно — иллюзия под контролем машины. Но оно двигается, будто у него есть масса, смотрит, будто у него есть глаза, сохраняет способность испытывать удовольствие или боль.

Теперь поведение собак начало рассинхронизироваться, сперва еле заметно, но потом все явственней. Ни одной, похоже, происходящее не нравилось. Они посмотрели друг на друга сквозь стеклянные стенки клеток, и, рыча, попятились.

— Само собой, — добавил Блум, чей голос охрип от плохо скрываемого возбуждения, — без биологической модели нейропротезы теряют слаженность. В дело вступает энтропия Шеннона. Прошло уже десять секунд, как я переключил последний тумблер. — Он посмотрел на часы. — Двенадцать.

Фальшивый пес тряхнул головой и неслышно заскулил.

Тяжело дыша, повернулся кругом.

Попытался почесаться. Но запутался в сведенных судорогой лапах. Качнулся и завалился набок. Ребра ходили ходуном, будто он на самом деле дышал, и он, видимо, и впрямь думал, что дышит — жадно глотал воздух, в котором не нуждался и который не мог использовать.

Он поднял морду и оскалил зубы.

Глаза бесцельно забегали. Затем помутнели и деформировались в исходный гель.

Искусственный пес разевал пасть в беззвучном крике. Тело начало по частям опадать и терять форму. Пес выгнул спину. Бока провалились дырами и на миг я увидел темную пустоту у него внутри.

Мне казалось, агония тянется целый век, хотя прошла едва пара минут. Я не выдержал и отвернулся.

А вот публике нравилось. Они ведь за этим сюда и пришли, за симуляцией смерти.

Они стояли чуть дыша, пока бесформенная масса геля не перестала шевелиться совсем; потом разом выдохнули; захлопали робко. Только когда зажегся свет, в их лицах появился стыд.
— Убирайтесь, — сказал им Блум, и лишь все они (опустив головы, избегая зрительного контакта) прошаркали через выход, прошептал мне: — Ненавижу этих уродов. У них у всех правда с головой беда.

Я посмотрел на стеклянные клетки.

Настоящий пес дрожал, но был невредим. Дубликат превратился в тихую резиновую лужу. В воздухе остался висеть резкий запах, и он представлялся мне запахом боли. Тварь явно страдала от боли.
— Вы говорили, никакой жестокости.

— Никакой жестокости по отношению к животным, — поправил Блум.

— Так а это как называется?

— В помещении одно-единственное животное, мистер Пачовски, и оно, как видите, живо и здорово. Там, в боксе с гелем, обретала форму управляемая машиной анимация. Она не умирала, поскольку никогда и не была живой.

— Но мучилась.

— Нет по определению. Машина может лишь симулировать боль. Поизучайте законодательство. В этом отношении у машин нет никаких юридических прав.

— Да, но достаточно сложная машина...

— Закон различий не делает. ЭПС сложная. Аиботы сложные: все объединены в одну большую нейросеть. Это делает их людьми? Это акт садизма — пнуть пылесос или просрочить кредит?

Ну, видимо, нет. Да и как ни крути, это его шоу, не мое. Я думал спросить, мол, представление с собакой и есть вся суть будущего «Картезианского Театра»?.. и с чего он взял, что на подобное захочется смотреть хоть кому-то, кроме горстки непролеченных садистов.

Но собаки там были ни при чем на самом деле. С собаками — пробный запуск. Когда Блум отвернулся, я увидел множество заметных выпуклостей у него между лопаток. Он носил полный набор нейропротезов. Вот, значит, почему о собаках он говорил как об экспериментах. Они были нужны, чтобы отточить технику. В итоге он хотел сотворить то же с самим собой.

* * * *

— Технически, — сказал дедушка, — он прав. Я говорю, насчет закона. Он занимается изобретательством, а оно совершенно легально.

— Адвокаты Лады сказали ей то же самое.

— Машина, или распределенная машинная сеть может быть разумна. Но человеком по закону она ни в коем случае не может быть. И даже собакой. Блум не врал. Причини он хоть какой-нибудь вред животному, его отправили бы на принудительное лечение. Но искусственная собака по закону есть лишь представление собаки, нечто вроде замысловатой фотографии.

— Вроде твоей. — Я показал на него пальцем.

Он и бровью не повел.
— Скажи, кто-нибудь из этих инопланетян-зрителей шоу походил на богача?

— Едва ли.

— Значит, анонимного инвестора среди них не было.

— Если он не маскировался, то не было. И вряд ли Блум отказался бы от денежного подарка, даже если бы его преподнесла эта жуткая публика — инвестору не понадобились бы ни я, ни Лада, имей он прямой выход на Блума.

— Так откуда, для начала, твой инвестор вообще услышал про Блума, если не водил дружбы ни с ним, ни с кем-то из публики?

Хороший вопрос.

На который у меня не было ответа.

* * * *

Когда я рассказал Ладе все увиденное, она нахмурилась и погладила розовую нижнюю губу золотым пальцем — знак глубокой заинтересованности; такого рода жесты профессиональные игроки называют «говорящими».

Я спросил:
— Я делал что ты сказала делать. Что-то не так?

— Нет, все так. Ты все с сделал правильно. Просто думаю, нельзя ли здесь урвать немного и нам. Типа стороннего соглашения что-нибудь, а то вдруг оно и правда выстрелит.

— Что выстрелит? Если разобраться, все, что пытается продвигать Блум — всего-то навороченный спецэффект. Фокус, причем не самый приятный. Рабочие техники да, интересные, но он сказал, все уже запатентовано.

— Инвестор явно считает иначе. А разбогател он вряд ли на поддержке неудачников.

— Ты его хорошо знаешь, этого инвестора?

Она улыбнулась.
— Честно? Ни разу лично не встречала. Он — просто адрес электронной почты.

— Но как минимум насчет его пола ты уверена?

— Нет, но вся вот эта вот смерть, боль — кажется больше по мужской части, правда?

— Так предполагаются дальнейшие шаги, или мы просто ждем, когда Блум соберет наконец свое шоу?

— О да, — вот такая ее улыбка мне никогда не нравилась. — Один дальнейший шаг определенно предполагается.

Она дала новое имя. Фило Новембре.

* * * *

— Что-то знакомое, — сказал дед. — Смутно. Но с другой стороны, я столько всего забыл.

* * * *

Фило Новембре найти оказалось легче, чем Джафара Блума. Ну то есть легче найти оказалось его адрес, а вот поговорить с ним — совсем наоборот.

Фило Новембре до векового возраста не хватало десяти лет. Он жил в пенсионном раю под названием «Усадьба Зимний Сад», устроенном на острове близ побережья и соединенном с материком живописной дамбой. Я был заметно моложе остальных посетителей в идущем из доков автобусе, хотя выборку репрезентативной не назовешь: в салоне кроме меня ехало только трое. Остальной трафик состоял из транспортных аиботов, доставляющих припасы в «Зимний Сад». Они со скучающим даже для машин видом рассеянно провожали автобус своими большими глазами.

Новембре меня, конечно, в гости не приглашал, поэтому аибот на ресепшене попросил подождать, а он пока вызовет жильца — и предупредил: мистер Новембре не всегда оперативно отвечает на подобные вызовы. Так что я нашел скамейку в атриуме и устроился поудобнее.

«Зимний Сад» назвали так из-за этого атриума. Ничего не смыслю в цветах, но здесь они росли в пестром изобилии, теснились на клумбах, ползли по дорожкам, карабкались по решеткам перегородок, тут и там распуская словно восковые бутоны. Предполагается, пожилые любят такое вот. Может, любят, может, нет; дедушка никогда не проявлял интерес к ботанике, а умер он в сто с хвостиком. Но на сад было приятно смотреть, он наполнял воздух сложной смесью ароматов и создавал дремотную атмосферу опиумного притона. Я вовсю клевал носом, когда Фило Новембре наконец объявился.

Он пересек атриум как необоримая стихия. Старики в колясках уступали ему дорогу; аиботы-садовники размером с кошку прыскали из-под его ног быстрыми, ловкими скачками. Лицо его, хоть изрезанное морщинами, было подтянутым, не дряблым, а глаза цветом напоминали воду под толщей льда. Левую руку заменял вызывающе очевидный протез из потертого матово-черного титана. Провожатый, аибот ростом чуть выше колена, одетый в коричневые свободные брюки и рубашку-гольф, указал на меня и шустро удалился.

Я встал поздороваться. Новембре был на пару сантиметров выше меня. Он нахмурил огромные, седые, формой похожие на крылья чайки брови.
— Я вас не знаю.

— Нет, сэр, не знаете. Меня зовут Тоби Пачовски, и я почту за честь, если вы позволите угостить вас ланчем.

Последовали некоторые прения, в результате коих он дал мне отвести себя в один из пяти ресторанов комплекса «Зимнего Сада». Он заказал полноценный обед, я заказал кофе, мы сели, не обращая никакого внимания на стариков за соседними столиками, порой настолько залеченных, что их психические и физические протезы превратились уже скорее в характерные черты. Один старый чудила сосал кукурузу со сливками через трубочку, выходящую из нижней челюсти, как хоботок у насекомого, пока его сосед сверлил меня взглядом эбеново-черных немигающих глаз. Не планирую стареть. Выглядит непристойно.

— Я здесь вот почему... — начал я, но Новембре перебил:

— Не нужно продолжать. Вы угостили меня хорошим обедом, мистер Пачовски. Я должен вам немного откровенности, как минимум. Ну и давайте я кое-что объясню. Три-четыре раза в год кто-то вроде вас появляется здесь, в «Зимнем Саду», подлизывается и просит то дать интервью, то выйти на публику. Этот человек может представлять более или менее респектабельное агентство, может быть стрингером или медийным сутенером, но сводится все каждый раз к одному: как знаменитый когда-то враг автоматизации коммерции выживает в золотом веке ЭПС. И хотят они каждый раз одного: декларации неповиновения или невнятных признаний в поражении. Говорят, за правильный, ложно-пафосный тон щедро заплатят. Но вся ирония в том, что эти люди берутся за такое же донкихотство, за какое брался я всю свою жизнь. Потому что я не появляюсь на публике. Точка. Не подписываю контакты. Точка. Я на пенсии. Во всех смыслах этого слова. Итак: вы хотите потратить свое время где-нибудь не здесь и с большей пользой, или мы закажем еще кофе и обсудим какие-то другие материи?

— Эмм... — сказал я.

— Да, и если вы уже записываете, я прямо заявляю о правах на все сказанное мною сейчас и впредь на этой встрече и всех последующих, согласно Пекинским соглашениям и пятьдесят второй поправке.

Он ухмыльнулся. Зубы выглядели убедительно настоящими. Правда, сейчас у большинства людей зубы выглядят убедительно настоящими, кроме совсем уж развалин, вроде тех вон за соседним столиком.

* * * *

— Ну, закон о частной интеллектуальной собственности он знает, — сказал дед. — Тут его на кривой кобыле не объедешь.

— Похоже на то, — ответил я. — Но какая разница. Я туда не за его подписью под контрактом пришел.

— Так чего ты от него хотел? Или, я бы сказал, чего от него хотела Лада?

— Она хотела, чтобы я рассказал ему о Джафаре Блуме. В целом, она поручила мне пригласить Новембре на премьерный показ «Картезианского Театра».

— И все?

— И все.

— Выходит, этот ее клиент разыграл сценарий, где Новембре присутствует на смертельном номере Блума.

— В общем да.

— По неустановленной причине.
Дедушкина фотография на пару секунд застыла. То ли из-за глубоких размышлений, то ли из-за просадки напряжения.

Я спросил:
— Ты помнишь Фило Новембре тех времен, когда он был знаменит? Восьмидесятые, что ли.

— Две тысячи восьмидесятые, — задумался дед. — Не знаю. Я помню, что когда-то помнил их, эти годы. Воспоминания о прошлых воспоминаниях. Мои воспоминания, Тоби, они как мыльные пузыри. Внутри ничего существенного, а когда трогаешь — исчезают.

* * * *

Фило Новембре был звездой интеллектуалов две тысячи восьмидесятых, философом, кем-то вроде Сократа или Аристотеля двадцать первого века.

В те дни — глобальная популяция только-только стабилизировалось на отметке в два миллиарда после лет Великой Чумы — повседневный комфорт еще оставался мечтой зарождающейся Рационализации. Автоматизированные экспертные системы, нейропротезы, ресурсно-распределяющие протоколы, доля: все это было внове, все это было спорно, и все это было очень подозрительно для Фило Новембре.

Он не состоял ни в каких партиях, не придерживался никаких движений, как многие из них пытались утверждать. Он написал книгу, «Сумерки души человеческой», и проповедовал ее, как захолустный евангелист, но звездой его сделал именно личный стиль: поначалу скромный человек, потом яростный, грозный, непримиримый моралист.

Он провозглашал: в погоне за рациональной экономикой мы потеряли или забыли древние добродетели, эти экспертные системы и глобальный распределенный ИИ, неважно, насколько сложные, никогда не смогут воспроизвести истинное нравственное чувство — человеческое ощущение добра и зла.

Этот, как бы примитивно ни звучало, величайший спор своего времени завершился некой ничьей. Аиботам и экспертным системам предоставили законный статус ин локо гуманис для экономических целей, но отказали в полных правах, обязанностях, привилегиях и защите по закону. Машины — не люди, так постановил суд, и если машины что-нибудь в ответ и сказали, то разве что друг другу.

После этого мы только процветали, а старый, неуклюжий и шаткий мировой рынок становился все гибче, все отзывчивее и справедливее. Новембре в конце концов пропал из общественной жизни, ибо люди потеряли интерес к его иеремиадам и с распростертыми объятиями приняли растущее благосостояние.

Лада давала мне досье с газетными вырезками о закате славы Новембре. Где-то на рубеже веков он обнаружился в долитауне округа Дейд в состоянии хронического алкоголика. Через несколько месяцев его вынесло на дорогу прямо перед носом аибота-уборщика улиц, и левую руку Новембре раздробило прежде чем ошарашенная, виноватая машина сумела откатиться. В местной больнице руку заменили — этот протез так и остался единственным, который он не отказывался носить — а заодно вылечили алкоголизм, оснастив Новембре небольшим кортиколимбическим модом, унимающим жажду. Впоследствии он пытался судиться с больницей за нейрологическое вмешательство без подписанного согласия, но иск был так необоснован, что суд его просто отклонил.

После чего Новембре растворился в полной безвестности и в конце концов перевел свое безусловное пособие пенсионной коммуне «Зимний Сад».

Откуда он и шагу не ступит, даже ради слепого свидания с Джафаром Блумом. Так я Ладе и сказал, как только оказался на материке.

— Мы еще не начинали боевых действий, — ответила Лада.

— В смысле?

— В смысле, дай теперь мне немного поработать. Держись поближе к Джафару Блуму, смотри, чтобы он делал, что нам нужно. Позвони мне через неделю. Я что-нибудь соображу.

Она напряженно задумалась... что в случае с Ладой обычно значило назревающие неприятности.

* * * *

К сожалению, я начал презирать Джафара Блума.

Как бы Блум напоказ ни брезговал лунатиками и придурками, которые платили за возможность посмотреть на тесты с животными, сам он был такой же повернутый, как его публика — и даже хуже, по-своему. Он источал болезненный нарциссизм как дурной запах.

Но Лада просила убедиться, чтобы Блум выполнил обещанное. И я послушно тратил на него свое время весь месяц, нужный ему на подготовку шоу. Мы сняли заброшенный театр в старой части Долитауна, и я помогал привести его в порядок, командуя целым флотом реставрационных аиботов, пока они красили заплесневелые стены, меняли сломанные сиденья, перестраивали сцену и латали облупленную авансцену. Мы заказали репрогель в промышленных объемах и подрядили разработчика электронных прототипов на исполнение контрольной установки по чертежам Блума.

В одну из наших встреч я спросил его, почему шоу называется «Картезианский Театр».

Он как-то робко улыбнулся.
— Вы слышали имя «Декарт»?

Нет. Я знавал бельгийскую акробатку по имени Жизель де Кантон, но о чем меньше о ней будет сказано, тем лучше.

— Философ Декарт, — продолжил Блум терпеливо. — Рене Декарт, 1596-1650. «Рассуждение о методе», «Правила для руководства ума».

— Простите, нет.

— Ладно. В одной книге Декарт представляет человеческое «я» — человеческое чувство идентичности, вот это — своего рода внутренним гномом, маленьким созданием, подключенным к внешнему миру с помощью чувств, этаким чудилой в однокомнатной квартире с окном, в которое он смотрит на улицу, принюхиваясь к сквозняку.

— И вы в это верите?

— Верю, как в метафору. Вот это я собираюсь устроить на сцене: вытащить наружу мое декартово «я», или хоть его копию. Вывести гнома на улицу на несколько секунд. Своевременная наука, конечно, утверждает, что нет никакого единого внутреннего «я», и то, что мы называем «собой» — лишь общий хор десятков работающих конкурентно и совместно нейронных подсистем...

— Чем еще ему быть?

— Согласно древним, он может быть человеческой душой.

— Но в вашем исполнении она умирает в агонии меньше чем за минуту.

— Верно. Если верить в существование души, мои действия можно трактовать как убийство. Но только вот рассматриваемая нами душа в момент смерти обитает в машине. А мы со всей присущей нам мудростью уже вывели правило — души у машин не бывает.

— Ее ни у кого не бывает, — сказал я.

Хотя судя по всему, немного исключений есть.

Первое — Фило Новембре.

* * * *

На следующей неделе Лада вызвала меня в офис и вручила очередное досье из старинных документов.
— Еще немного истории?

— Рычаг, — ответила она. — Информация, которую мистер Новембре предпочтет не разглашать.

— Ты просишь его пошантажировать немного?

— Боже, Тоби. Угомонись. У слова «шантаж» весьма неудобные юридические коннотации. Так что давай его не употреблять, ладно?

— Если ему угрожать, он легко может перейти к насилию.
Новембре старик, но его титановый кулак выглядит страшновато.

— Я плачу тебе не за легкие прогулки.

— Как-то мне не кажется, что ты платишь достаточно для прогулок потруднее. Так откуда информация-то? С виду — древние полицейские протоколы.

— Клиент предоставил, — ответила Лада.

* * * *

— Что ты вообще нашел в этой женщине? — спросил дед.

Хороший вопрос, хотя он сто раз его задавал, всегда, на самом деле, как бы я к нему ни пришел. Я уже и с ответом не утруждаюсь.

Я приехал сюда с десяток лет назад из города-призрака в глубинке — одного из многих сельскохозяйственных городков, опустошенных демографическим обвалом и оказавшихся ненужными благодаря аифармингу — когда родителей убил аварийный зерновой транспортер, упавший с неба на наш старый дом по Пасленовой улице. Из живых родственников у меня остался один дедушка, он и помог мне найти конуру в Долитауне, а каждое воскресенье готовил для меня что-нибудь по старинным рецептам.

Городская жизнь хорошо помогала отвлечься, а доля казалась щедрым подспорьем, по крайней мере пока горе не поблекло и не проросли амбиции. Я стал искать работу, и Лада Йоши проявила, как я это видел тогда, изрядную доброту, наняв меня как одну из своих едва оплачиваемых долитаунских ищеек.

Что меня абсолютно устраивало, пока отношения не перешли в более личные. Лада видела меня неограненным алмазом, молящим о внимании. Я же видел ее непостижимым слиянием любви, секса и денег.

В итоге все вышло так, как и следовало ожидать.

* * * *

Официальная биография Новембре, широко распространяемая в его звездные времена, рисовала его послушным сыном пресвитерианского пастора и классической флейтистки, потерявшего обоих родителей в последнюю чуму Обвала. Согласно документам Лады, правда выглядела чуть некрасивее. Настоящее имя Новембре было Кассиус Флинн, и рос он у пары фермеров средней степени вменяемости, растивших марихуану в сельской Миннесоте. Старших Флиннов неоднократно арестовывали за употребление наркотиков и домашнее насилие тогда, еще до Рационализации и появления Этической Полиции. Их смерть стала в каком-то смысле благом для юного Кассиуса, который попал в одну из опекаемых федеральным правительством больших местных школ для сирот Лет Чумы и весьма там преуспел.

Ничего такого уж скандального, но в те времена подобный материал отлично сработал бы в смысле шантажа. Правда, когда я показал его Новембре, тот не особо впечатлился.

— Я создал себе имя, — сказал он, — провозглашая веру в существование добра и зла, независимых от социальных норм. Я позволил публицистам врать про мое детство в основном потому, что не хотел предстать пред миром неким примером для психологических изысканий. Да, родители мои были злобными, жалкими и продажными созданиями. Да, возможно, это обстоятельство задало траекторию моей жизни, моей работе. И да, оно меня до сих пор угнетает. Но я слишком стар и никому не интересен, чтобы бояться шантажа. Разве не очевидно? Идите, мистер Пачовски, поведайте миру. Посмотрим, будет ли миру дело.

— Да, — ответил я. — Я особо и не думал, что сработает.

— Что интригует больше всего, так это почему вы дошли аж до вот этого, и все затем, чтобы убедить меня прийти на однократное представление ради целей, которые вы не в состоянии объяснить. На кого вы работаете, мистер Пачовски?

Он говорил не о Ладе. Она-то только посредник.
— Я правда не знаю.

— Кажется, я слышу честный ответ. Но тут напрашивается новый вопрос. Вот правда, кому пришло в голову, что мое присутствие на представлении мистера Блума имеет хоть какой-нибудь смысл? — Он опустил голову, призадумался. Поднял голову. — Знаете, как описывается моя работа в «Энциклопедии Американской Мысли XXI-го Века»? Цитирую: рассмотрение автоматизации экономики с позиции гуманизма, воплощенное в стремлении доказать существование трансцендентного добра и зла, независимых от действий, поощряемых или запрещаемых законами Рационализации.

— Трансцендентного, — сказал я. — Интересное слово. — И задумался, что оно значит.

— И вот выглядит все так, будто ваш мистер Блум нарвался именно на это — глубоко порочное деяние, за которое его нельзя преследовать по существующим законам.

— Значит, вы заинтересовались?

— Значит, мне любопытно. Не совсем одно и то же.

Но он попался. Его выдавал голос. Шантаж таки сработал, пусть и не обычным образом.

* * * *

— Развлечения, — сказал дед.

— Что?

— Это на самом деле единственная работа, какая теперь осталась у человечества. Аиботы выполняют весь физический труд, ЭПС разбирается с нуждами и снабжением. Что умеем мы, чего не умеют машины? Развлекать друг друга в основном. Лгать, сплетничать и плясать. Ну или заниматься юридической практикой.

— Так, и что дальше?

— Вот зачем кто-то хотел свести Блума и Новембре. Ради развлекательной ценности. — Фотография смотрела на меня, я только моргал. — Мотив, бестолочь, — сказал он наконец.

— Мотив подразумевает преступление.

— Ты упоминал кровь. Итак, полагаю, Новембре объявился на шоу.

— Оно открылось прошлым вечером.
И закрылось.

— Не хочешь рассказать?

Нет, я не хотел. Я и думать о нем не хотел.

Но увяз слишком глубоко, чтобы остановиться. История всей моей жизни.

* * * *

Долитаун, без сомнения, — музей гиблых дел и занимательных страстей, потому-то в нем прорва театров, большинство из которых крайне эксцентричны или невыносимо плохи. Продукт Блума не тянул даже на этот уровень. Ему не хватало сюжетной постановки, декораций, рекламы, да и публики, наконец, но все это Блума не волновало: как в экспериментах с животными, публичный показ служил лишь способом поднять денег, а не самоцелью. Блум плевать хотел, кто на это смотрит, и смотрит ли кто-то вообще.

«Картезианский Театр» открылся ветреным, жарким августовским вечером. Светила полная луна, на улице бродили толпы скучающих, беспокойных цыган-дольщиков, но ни один не выказывал желания зайти внутрь. Я явился пораньше, но не потому, что так уж стремился увидеть шоу.

Блум выкатил на сцену свою прозрачную Камеру Смерти, даже не глянув на ряды сидений, в основном пустых, в остальном занятых теми же нездоровыми личностями, какие приходили и на эксперименты с животными. Фактически, аиботов в здании находилось больше, чем живой плоти. Одни только билетеры — в дешевых смокингах и на колесах — превышали числом зрителей с билетами.

Фило Новембре, весь в сером, припозднился. Занял пустое место рядом со мной, в центре первого ряда.

— Вот и я, — прошептал он. — Ну, кого я осчастливил? Кому я тут так нужен?

Он огляделся, но никого очевидно причастного не увидел. Как и я, хотя это мог быть один из бездельников: наши богатеи известны привычкой переодеваться в рубище и забираться в трущобы. Но из этих десяти или двенадцати тайных покровителей искусств ни один не походил на крупного мецената.

В театре воняло плесенью и нафталином, несмотря на все наши старания по дезинфекции.

— Что это, — обратился ко мне Новембре, глядя, как Блум втыкает в гнезда пучок кабелей, — как не философский матч-реванш, не находите? Вы понимаете, мистер Пачовски? Я, давно устаревший гуманист, который верит в человеческую душу, но не может доказать ее существование, и мистер Блум, — презрительный кивок в сторону сцены, — генерирующий зло между делом, как зверь метит свою территорию мочой. Современный, другими словами, человек.

— Да, похоже на то, — согласился я.
Правду говоря, вся эта метафизическая ерунда была выше моего понимания.

Наконец огни погасли, Новембре ссутулился в кресле и переплел здоровую руку с протезом.

И началось представление.

И началось оно вполне прозаически. Блум вышел к краю сцены и объяснил, что нас ожидает. Стенки «Камеры Смерти», сказал он, выполнены из зеркального стекла. Зрители смогут видеть происходящее внутри, тогда как обитатель камеры — вернее, ее обитатели — не увидят ничего происходящего снаружи. Внутреннее пространство камеры делилось на две одинаковые кабинки, примерно по шести футов в ширину. В обеих стояло по стулу и маленькому деревянному столику с фужером и бутылкой шампанского на каждом.

Блум займет одну кабину. Как только он войдет, его тело будет отсканировано и в другой кабине обретет форму его дубликат. Оба, Блум и анти-Блум, будут выглядеть и действовать идентично. Точно как собаки в прежних экспериментах.

Новембре наклонился к моему правому уху.
— Я понял, что он задумал, — прошептал старик. — Вся гениальность...

Блум открыл дверь и вошел в камеру. По залу рассыпались аплодисменты.

— Вся извращенная гениальность в том, что и сам Блум не будет знать...

В ответ на появление Блума скрытые форсунки заполнили дублирующую камеру розовым электрочувствительным гелем, который под давлением формирующих полей смялся в грубую реплику Блума, человекообразную фигуру, лишенную разве только самых мелких деталей.

—...не будет знать, кто есть кто, вернее...

На задах сцены ожил еще один блок электроники. Гелевый дубликат в одно мгновение обрел полную четкость, и хоть я знал, что он — пустая оболочка из самонастраивающихся молекул, выглядел он столь же основательно, столь же вещественно, как сам Блум.

Теперь нервные импульсы Блума управляли двумя телами. Он поднял бутылку с шампанским и налил в фужер. Отражение послушно повторило то же, так же и с той же натянутой, безумной улыбкой. Он отсалютовал фужером невидимой им публике.

—...вернее, не будет знать, кто из двоих настоящий — каждая сущность будет верить, чувствовать, интуитивно считать себя единственным и неповторимым Блумом, пока один...

Вот Блум поставил фужер на стол, махнул стоящему в кулисах аиботу-рабочему сцены. Общий свет мигнул и погас, через миг его сменила пара маленьких фонарей, по одному в каждом отсеке Камеры Смерти.

Так Блум показывал разрыв связи между ним и машинерией. Нейропротезы работали теперь за счет некой кибернетической инерции. Дубликат Блума «жил взаймы», но этого не знал.

Два Блума продолжали смотреть друг на друга. Нарцисс в Аиде.

Новембре, конечно, был прав: копия не отличала себя от оригинала, оригинал себя — от копии.

—...пока одного не настигнет рассогласование, — закончил Новембре. — Пока не начнется агония.

Тридцать секунд.

Я боролся с яростным желанием посмотреть на часы.

Старый философ подался вперед в своем кресле.

Блум и анти-Блум подняли фужеры друг за друга. Оба выпили. Оба обладали памятью Блума. Его желаниями. Каждый с уверенностью считал себя исходным Блумом.

И в каждом наверняка жило сомнение. Оба думали: я-то знаю, это я настоящий, и никак иначе, но вдруг... вдруг?

По вискам обоих Блумов пробежала струйка пота.

Оба Блума скрестили ноги, оба попытались небрежно глотнуть еще шампанского.

Но вот они начали действовать немного несинхронно.

Блум справа, кажется, поперхнулся напитком.

Блум слева заметил неловкость, и увиденное ему понравилось.

Блум справа запутался с фужером и уронил его. По полу камеры разлетелись осколки.

Блум напротив широко раскрыл глаза и опустил на стол свой фужер. Правый Блум уставился на него в абсолютном непонимании.

Это было хуже всего: полный зарождающегося осмысления, подступающего ужаса взгляд.

Зрители, включая Новембре, с головой ушли в действие.
— Помоги нам господь, — пробормотал старый философ.

К этому моменту разлученные с биологическим источником нейропротезы Блума стали терять согласованность еще быстрее. Цепи обратной связи считывали распад как физическую боль. Фальшивый Блум раскрыл рот — пытался кричать, но, не имея легких, не мог выдавить из себя воздух. Гель струйками поднимался с его кожи; он, казалось, растворяется в дыму цвета мяса. Глаза почернели и сползли к щекам. Оставшиеся черты исказила гримаса агонии.

Настоящий Блум победно скалился. У него был вид человека, победившего в отчаянной авантюре, как оно в каком-то смысле и выходило. Он поставил на кон собственную смерть и пережил собственное самоубийство.

Я не хотел смотреть, но сейчас не мог отвернуться — происходящее так поглотило мое внимание, что и я не заметил, как Фило Новембре покинул свое место, пока не увидел его ковыляющим через сцену.

Я сразу испугался за Блума, настоящего Блума. Философ размахивал титановой рукой как дубиной, а лицо его превратилось в маску ярости. Но первый удар он нацелил не в Блума, а в отсек, где шумно умирал двойник. Думаю, Новембре хотел положить конец его страданиям.

С одного удара стенка раскололась, все встроенные датчики и контроллеры погибли вместе с ней.

Аиботы — билетеры и рабочие сцены — мигом рванулись к Камере Смерти, словно боясь что-нибудь упустить из виду. Умирающий дубликат повернул к публике то, что осталось от его головы, будто услышал далекий зов. И наконец обрушился бесповоротно лужей аморфной пены.

Блум толкнул дверь своего отсека и ринулся к кулисам. Новембре увидел и рванул следом. Я попытался догнать, но толпа аиботов сомкнулась передо мной и преградила путь.

Лада была бы в восторге, подумал я. Она бы кучу денег срубила, дай ей продать запись вот этого всего. Но я ничего не записывал, и остальные, кажется, тоже. Разве только аиботы, они-то запоминают все; но их память защищена законом, и они делятся воспоминаниями только с другими машинами.

Представление стало частью незарегистрированной истории, событием, которого не случалось, даже если оно случилось.

* * * *

Я догнал Блума в переулке за «Картезианским Театром». Поздно. Новембре догнал его первым. Блум лежал на земле с распахнутым, как перезрелая дыня, черепом. Маленький серый аибот, в соответствии с протоколами ЭПС, сидел на груди Блума, массировал его сердце и вдувал воздух в легкие — без всякой пользы. Блум был мертв, безнадежно мертв задолго до того, как прибывшая «скорая» приняла его в свои материнские объятия.

Что до Новембре...

Поначалу мне показалось, он скрылся в толпе. Но по какому-то наитию вернувшись в театр, я нашел его там, среди руин Камеры Смерти Джафара Блума, где старик вскрыл себе горло узким осколком битого стекла, да еще как-то нашел время написать кровью на стене кабины: «И ВСЕ-ТАКИ ОНА СУЩЕСТВУЕТ».

* * * *

— Да, это было представление, — сказал дед.

Я раздраженно взглянул на изображение.
— Конечно, это было представление. «Картезианский Театр» — чем ему еще быть?

— Да не то. Я имею в виду взаимоуничтожение Блума и Новембре. Понял, Тоби? Всю тонко сыгранную иронию? Новембре верит в человечность и ненавидит умные машины. Но сострадает умирающему фальшивому Блуму, молчаливо признавая тем самым — машины могут обладать неким подобием человеческой души. Он нашел то, что искал всю жизнь: метафизическое выражение человеческого страдания за пределами законов Рационализации, но нашел его в стойке с электроникой. Надо полагать, именно этого хотел и ожидал ваш клиент. Философской трагедии с убийством-самоубийством в кульминации.

Это говорила дедушкина адвокатская подпрограмма, но ее слова прозвучали с определенной долей смысла. Я будто сыграл роль второго плана в пьесе всеведущего драматурга. Вот только...

— Вот только, — сказал я, — кто его видел, это представление?

— Один из гостей мог снимать тайком.

— По словам полиции, никто не видел обе смерти, и свидетелей обыскивали на предмет аппаратуры.

— Но транзакцию провели? Ладе заплатили за услуги?

Я говорил с ней утром. Да, ей заплатили. Щедро и без обмана. Клиент явно получил товара на все деньги.

— Тебе стоит спросить себя, — сказал дед, — (я не могу предположить ответ — у меня больше нет воображения), кто мог знать и о Блуме, и о Новембре? Кто мог продумать такой сценарий? Кто настолько тонко вник в побуждения обоих, чтобы предсказать кровавый исход? На чей вкус рассчитана эта трагедия и как этот вкус был удовлетворен, если физически клиент не присутствовал?

— Да не знаю я ни хрена.

Дед кивнул. Он терпимо относился к невежеству. Его собственное любопытство вспыхнуло коротко, но тут же погасло, как горелая спичка.
— Ты пришел с проблемой и хотел ее решить...

— Точно, — сказал я. — Дело вот в чем. Лада в счастье от того, как сыграл весь сценарий. Сказала, я превзошел себя. Говорит, клиент хочет поработать с ней еще, может, и на постоянной основе. Предложила мне снова наняться на полную ставку и даже обещала поднять зарплату.

— На что ты и надеялся, так?

— Но от всей идеи меня вдруг начало подташнивать — не знаю, почему. Ну так как думаешь? Начать по-новой, взять деньги, стать успешным человеком? Может, зацепиться с Ладой опять, в смысле, в личном плане, если все пойдет хорошо? Потому что я смогу. Будет несложно. Но я все думаю, еще проще будет найти нору в доках, жить на долю и любоваться прибоем.

Смотреть, как аиботы строят новые ульи и инкубаторы. Как угасает популяция.

— Я слишком мертв, — сказал дед, — чтобы давать разумные советы. Но ты, кажется, уже все решил.

Тут я понял, что он прав — я уже решил.

* * * *

По пути из храма, где хранился дедушка, я миновал группу аиботов-служителей. Они выстроились вдоль коридора неподвижным тесным рядом, их глаза ощупывали меня, пока я шел мимо.

Когда я почти достиг выхода, аибот-главный хранитель — долговязый модуль в черном жилете и фетровой шляпе — заступил мне дорогу. Он глянул на меня сверху вниз и спросил:
— Вы знаете Софокла, мистер Пачовски?

От удивления я едва смог ответить:
— Что за Софокл?

— Аякс, — последовало загадочное. — Хор.

Когда день здравомыслия
К закату клонится в безрадостный туман в холодном тленьи
Не лучше ль смертным сном
Забыться и уснуть навеки
Чем жить осмеливаться жадно, когда души жизнь прожита давно.

И пока я стоял и глазел на него, аиботы вокруг — те, по крайней мере, у кого были руки — начали тихо аплодировать.

Переведено на Нотабеноиде
http://notabenoid.org/book/86393/563663

Переводчики: M0nt

Настройки

Готово:

100.00% КП = 1.0