Готовый перевод La part de l'autre - Э.Э. Шмитт / Доля другого - Э.Э. Шмитт: La minute qui a change le cours du monde… / Минута, изменившая ход истории...
В память о Георге Элзере,
Бомбисте-самоучке
Минута, изменившая ход истории...
- Адольф Гитлер: не поступил.
Вердикт, словно удар стальной линейкой по детской руке.
- Адольф Гитлер: не поступил.
Довольно. Закончили. Никто не продолжает. Увидимся в другом месте. Выходите.
Гитлер посмотрел вокруг себя. Десятки подростков с красными ушами, неестественными улыбками, вставали на цыпочки, с мокрыми от волнения подмышками, и слушали служащего, решающего их судьбу. Никто не обращал на него внимания. Никто не заметил рождение чудовища, не ощутил той катастрофы, которая только что, подобно взрыву вселенной, потрясла зал Академии изобразительных искусств: Адольф Гитлер не поступил.
Перед их равнодушием, Гитлер начинал почти сомневаться в себе. Я страдаю. Ледянящим мечом рвет мне грудь, я истекаю кровью, и никто не понимает? Никто не видит мое горе? Я один на этой земле это чувствую? Мы живем в одном и том же мире?
Служащий закончил чтение результатов. Он свернул свои бумаги и улыбнулся в пустоту. Огромный парень, желтоватый, сухой, как перочинный нож, руки и ноги прямые, длинные, сами по себе, как неуклюже приставленные к телу .
Он покинул сцену и присоединился к своим коллегам, дело сделано. Истязатель не тела, но ума. Уверенный в своей правоте. Этот идиот из рода людей, что даже мышей боятся, не стесняясь, спокойно, без дрожи, смог произности: «Адольф Гитлер: не поступил».
В прошлом году он уже говорил то же самое. Но в предыдущем году, это было менее серьезным: Гитлер не так много работал, и поступал в первый раз. В отличие от сегодня, то же самое предложение становилось смертным приговором: нельзя соревноваться более чем два раза.
Гитлер не сводил глаз со служащего, который теперь смеялся с надзирателями Академии, большими жердяями тридцати лет в серых халатах, старыми, по мнению Гитлера, которому не было еще и девятнадцати. Для них это обычный день, кроме того, за этот день им еще и заплатят в конце месяца. Но для Гитлера этот день был последним днем его детства, последним днем, когда он мог еще надеяться, что его мечта станет реальностью.
Холл Академии медленно пустел, как бронзовый колокол освобождается от звуков, разлетающихся по всему городу. Чтобы пережить счастье допуска или печаль отказа, молодые люди разъезжались, чтобы заполнять кафе Вены..
Только Гитлер оставался стоять, неподвижный, убитый, мертвенно-бледный. Внезапно, он увидел себя как бы со стороны, как персонажа романа: он - сирота, без отца уже долгие годы, без матери с прошлой зимы, у него не больше ста корон в кармане, три рубашки и полное издание Ницше в чемодане, холод и бедность, и у него только что отобрали право учиться ремеслу. А что есть взамен? Ничего. Только физическое тело с очень большими ногами и маленькиими руками. Друг, которому он не осмелится признаться в провале, постольку бахвалился перед ним своими успехами. Невеста, Стефани, которая часто пишет, а он ей никогда не отвечает. Гитлер видит себя таким, как он есть, и чувствует к себе жалость. Это самое последнее, что он желал бы чувствовать.
Служащие подошли к этому подростку в слезах. Они его приглашают выпить шоколада в комнате консьержа. Молодой человек соглашается, продолжая тихо плакать.
На улице в синем небе весело светит солнце. Через окно Гитлер смотрит спектакль природы и не понимает. Итак, ни люди, ни природа? Нет никого, кто был бы в унисон с моими страданиями?
Гитлер пьет свой шоколад, мило благодарит надзирателей и прощается. Это внимание его не успокоило: как все отношения между людьми, оно общее, основано на человеческих принципах, моральных ценностях, и не обращается к нему лично. Он этого больше не хочет.
Он оставляет Академию изобразительных искусств, чтобы затеряться, бредя с низко опущенными плечами, в толпе Вены. Этот город был великолепным, лирическим, причудливым, императорским, был сценой его надежд; а стал тесной рамой его провала. Он его хотел бы еще? Хотел ли бы он себя еще?
Вот то, что произошло 8 октября 1908. Жюри из художников, граверов, чертежников и архитекторов решило не колеблясь судьбу молодого человека. Неловкий штрих. Сбивчивая композиция. Незнание методов. Стандартное воображение. Этого им хватило, чтобы за одну минуту все сказали без сомнения: у этого Адольфа Гитлера не было никакого будущего.
Что случилось бы, если бы Академия изобразительных искусств решила иначе? Что случалось бы, если бы, в эту точную минуту, жури согласилось с Адольфом Гитлером? Эта минута изменила бы не только курс жизни, она изменила бы курс мира. Каким стал бы двадцатый век без нацизма? Была бы Вторая мировая война, пятьдесят пять миллионов мертвых, среди которых шесть миллионов евреев, где Адольф Гитлер был бы художником?
***
- Адольф Г.: поступил.
Как жаркой волной обдало подростка. Поток счастья окатил его, стуча в виски, жужжа в ушах, расширяя легкие и опрокидывая сердце. Это были длинный момент, полный напряжения, сковавший мышцы восторженной судорогой, чистое наслаждение, как первый случайный оргазма в его тринадцать лет.
Когда волна отошла и он пришел в себя, Адольф Г. обнаружил, что весь взмок. От пота одежда стала липкой. У него не было смены белья. Но это неважно: он был принят!
Служащий свернул свою бумагу и подмигнул ему. Адольф ответил бойкой улыбкой. Итак, даже маленький персонал, даже надзиратели, а не только преподаватели, каждый в Академии почувствовал эту радость!
Адольф Г. повернулся и увидел группу мальчиков, которые обменивались поздравлениями. Он приблизился и не колеблясь протянул им руку.
- Добрый день, я - Адольф Г. Я тоже только что был принят.
Круг разомкнулся, чтобы принять его. Шум стал громче. Это было фарандолой объятий, улыбок, впервые услышанных имен, которые не было времени запомнить, но впереди был целый год, чтобы лучше узнать друг друга...
Была осень, но у этого дня была свежесть подлинного начала, даже солнце, казалось смеялось на небе глубокого голубого цвета.
Мальчики говорили все одновременно, никто не слушал друг друга, но фактически это означало слушать других, так как все принятые выражали одну и ту же радость.
Один из них, между тем, сумев перекричать шум голосов, закричал, что все должны идти опраздновать это у Кантера.
- В путь!
Адольф выскользнул наружу со всеми. Он был солидарным. Он являлся частью группы.
Переступив порог Академии, он заметил позади себя мальчика, который неподвижно стоял в середине огромного зала и плакал молча, роняя тяжелые слезы.
Жалость затронула Адольфа Г., у него было время, чтобы подумать "бедный", но затем, с еще большей силой блаженство захватывает его, вторая волна разрушительннее, еще сильнее, чем в предыдущий раз, так как это удовольствие отныне обогащеннее, сильнее вдвойне: наслаждение иметь успех, сопровожденный удовольствием не потерпеть неудачу. Адольф Г. только что понял, что счастье укрепляется несчастьем другого.
Он присоединился к своим товарищам. Жители Вены, дют ли они себе отчет в том, что во второй половине дня они видели, как проходила группа молодых гениев? «Терпение, говорил себе Адольф, однажды они поймут».
Крики и веселье пенились, вскипая под потолком таверны у Кантера, в то время как пиво текло рекой в пивные кружки. Адольф Г. пил, как он не пил никогда ранее. Сегодня он был, безусловно, человек. Он и его новые друзья объясняли друг другу, какими великими художниками они будут, как оставят свой след, в этом нет сомнений, в веках, и они начинали даже злословить о старейшинах. Это был исторический вечер. Адольф Г. пил все больше и больше, он пил как играется музыка, чтобы быть в соответствии с другими, таять в них.
Впервые в его жизни он не самоутверждался, а был вместе с ними. Он знал уже долгие годы, что он - художник, он в этом не сомневался никогда, между тем со своего провала в предыдущем году, он ожидал, чтобы и реальность с ним согласится. Вот! Теперь все совпало! Равновесие восстановлено в мире, его признали, как он и мечтал! Жизнь оказывалась справедливой и красивой. Начиная с этого вечера, он мог позволяться себе иметь друзей.
Он выпил еще.
Знакомясь, они рассказывали, откуда они родом, чем занимаются их семьи. Когда подходила его очередь, Адольф ощутил яростный позыв помочиться и побежал в туалет.
Струя мощно поливала фаянс, он долго мочился, и чувствовал себя неуязвимым.
В зеркале зеленоватом и потрескавшемся, отражалось его новое лицо, лицо студента, допущенного к Изобразительному искусству: ему показалось, что это уже заметно, этот новый блеск его глаз, блеск невиданной силы. Он самодовольно изучал себя, пытаясь представить себя глазами потомков, Адольф Г., великий художник …
Болью свело ему челюсть, губы покрылись пеной и Адольф обрушился на умывальник. Его плечи содрогались, рыдания опустошали его лицо: он думал о своей матери.
Мама... Как она была бы довольна в этот вечер! Она чувствовала бы такую гордость! Она прижала бы его к себе до боли в груди.
Мама, я поступил в Академию.
Он воображал очень ясно счастье своей матери, и, когда он представлял это, вся материнская любовь наконец-то была обеспечена сироте.
Мама, я поступил в Академию.
Он повторил тихо, как заклинание, что гроза проходит.
Затем присоединился к своим друзьям.
- Адольф, где ты пропадал? Тебя рвало?
Они его ждали! Они назвали его Адольфом! Они беспокоились! Подросток был столь взволнован, что быстро взял слово:
- Я считаю, что мы больше не можем рисовать сегодня, как и двадцать лет назад. Существование фотографии заставляет нас сосредоточить свою работу на цвете. Я считаю, что цвет не должен быть естественным!
- Что? Ничуть. Мейер утверждает…
И разговор разгорелся, брызжущий, капризный, как хорошее возгорание сажи в трубе. Адольф приходил в восторг от идей, чего у него не было никогда, пятью минутами позже он бросался в новые теории, которые считал незамедлительно окончательными. Другие бурно реагировали.
В короткие моменты, когда он молчал, Адольф Г. не слушал своих соучеников, а сладострастно думал о письмах, которые он собирался написать на следующий день: одно - невесте Стефани, которая не посмела бы отныне проявлять себя столь высокомерной, другое - тете Джохэнне, которая никогда не верила в его талант художника, еще одно - своему опекуну Мэрофэ, который позволил себе рекомендовать ему искать "настоящую профессию", еще - сестре Пауле, этой наглой и плохой девчонке, к которой он ощущал только равнодушие, но, тем не менее она должна понять, каким великим человеком является ее брат, затем письмо преподавателю Робэ, этому дураку, который ставил ему плохие оценки за рисунки, также преподавателю Кронцу, который в лицее позволил себе раскритиковать его сочетание цвета, этому учителю Линцу, который унизил его восьмилетнего, показывая во всем классе его красивый клевер с пятью листьями …
Радость прицеливала его письма, как готовят выстрел, его послания были оружием, предназначенным ранить всех тех, кто не верил в него. Он испытывал жестокое наслаждение. В этот вечер он чувствовал себя хорошо, но завтра он почувствовал бы себя еще лучше делая зло другим. Жить - значит немного убивать.
***
- Добрый вечер, господин Гитлер. Ну как? Вам удалось?
Госпожа Закрейс, хозяйка квартиры, эта чешская ведьма, оставила швейную машину, чтобы устремиться в коридор, как только услышала ключ в замке. К большому счастью прихожая была плохо освещена и Гитлер подумал о том, чтобы оставаться мало видимым силуэтом с маленькими желтыми глазами.
- Нет, госпожа Закрейс. Они не провозгласили результаты, так как один из экзаменаторов заболел и еще не выставил оценки.
Госпожа Закрейс кашлянула понимающим образом. Гитлер знал, когда говоришь о болезни, немедленно получаешь свой страх, и свое сочувствие.
- И что с ним, с профессором?
- Грипп. Кажется, в Вене эпидемия.
Госпожа Закрейс попятилась к своей кухне, уже опасаясь, что Гитлер стал носителем опасных микробов.
Гитлер надавил на больное место. Госпожа Закрейс, потерявшая мужа несколько лет назад из-за гриппа, собиралась изолироваться и не предложила бы даже мальчику разделять чай с нею. Без сомнения она собиралась избегать его в течение нескольких дней. Хорошо сыграно! Он не должен владеть ситуацией, лгать, притвориться тем, кто ожидает свои результаты.
Убирая свое пальто, он услышал, как уже зажигается газ чтобы приготовить отвар из чабреца. Так как она должна была чувствовать себя виновной поспешном уходе, она выглянула в коридор, чтобы вежливо сообщить:
- Вы, должно быть, разочарованы?
Гитлер вздрогнул.
- Чего?
- Ждать еще... ваши результаты...
- Да. Это раздражает.
Она готова была услышать немного больше, но когда поняла, что комментарии не последуют, решила быть любезной и возвратилась к плите.
Гитлер закрылся в своей комнате.
Он сел в костюме на свою постель и принялся методично курить. Он вдыхал дым, заставлял его задержаться в своих легких, затем выпускал густые завитки. У него было пьянящее впечатление, что он нагревает комнату своей собственной сущностью.
Вокруг были его рисунки, плакаты оперы - Вагнер, Вагнер, Вагнер, Вебер, Вагнер, Вагнер, эскизы декораций для музыкальной мифологической пьесы, которую он и его друг Кубичек хотел написать, книги Кубичека, партитура Кубичека.
Надо написать Кубичеку в казарму, где он проходит военную службу. Написать... Рассказать ему...
Гитлер чувствовал,что не справился с поставленной задачей. Это он убедил Кубичека следовать за ним из Линца в Вену, он убедил его быть музыкантом, даже записал его в Музыкальную академию, где Кубичек сдал с первого раза и сольфеджио и фортепиано, он был лидером обоих мальчиков, против упрямых оппозиций их двух семей, он должен признать, что, со своей стороны, он все упустил.
Госпожа Закрейс постучалась в дверь.
- Что? - спросил агрессивно Гитлер, чтобы защитить свою частную жизнь.
- Пора подумать о том, чтобы оплачивать комнату.
- Да. В понедельник.
- Ладно. Но не позже.
Она удалилась шаркая ногами.
Гитлера охватила паника. Сможет ли он делее оплачивать эту комнату? Если бы он был в школе Изобразительных искусствах, он имел бы право на стипендию студента-сироты. Но без этого у меня только наследство моего отца! Восемьсот девятнадцать корон!
Да, но он сможет ими воспользоваться только через 5 лет. А до этих пор …
Его сердце бешенно билось.
Он с тоской рассматривал комнату. Он не мог здесь оставаться. Пока он был студентом, он мог довольствоваться малым. Теперь, когда он больше не студент, он нищий.
Три двери хлопнули и он оказался на улице. Он убегал изсвоей комнаты. Он должен действовать. Надо что-то придумать. Сохранить лицо! В первую очередь сохранить лицо. Не говорить ни о чем Кубичеку. И затем достать деньги. Поддерживать нормальную внешность.
Он широко шагал по тротуарам Мариахильф, в одном из беднейших районов Вены, который должен был казаться новым, поскольку был недавним, но набитые до отказа здания квартала уже трещали по швам. Тяжелый запах жареных каштанов, грязные фасады.
- Что делать?
- Лотерея!
Гитлер ликовал. Конечно! Вот решение! Именно для этого столь плохо прошел день! Совершенно верно. Судьба не предоставила ему успеха в Академии, потому что приготовила более приятный сюрприз: стать миллионером. Во второй половине дня было только вводное испытание, опасная неоходимость, которая неизбежно должна была вывести на свет: лотерейный билет! Он потерпел неудачу только для того, чтобы выиграть еще больше.
Это было очевидно! Как он может сомневаться? Первый билет у первого попавшегося продавца!.. Вот то, о чем ему говорил его внутренний голос. Первый билет у первого попавшегося продавца!
Прямо за жаровней, горячие угли которой очерняли каштаны, стоял инвалид, который продавал билеты прохожим.
Гитлер рассматривал страдающего водянкой, одутловатого, пожожего на призрак, оставленный небесами. Его удача была там, перед ним, сидит на складном стуле, в виде безногого и беззубого бродяги. Как в сказках из детства, что ему читала мать.
Гитлер нервно ощупал карман. Есть ли у него деньги? Чудесно, у него была точная сумма. Он видел в этом знак.
Его сердце билось, он подошел к пьянице и попросил:
- Билет, пожалуйста.
- Какой, монсеньор? спросил монстр, пытаясь сосредоточить остекленевший взгляд на молодом человеке.
- Первый, что попадется вам под руку.
Гитлер, зачаровано смотрел, как этот человек-тюлень ощупал билеты, поколебался, затем остановился на одном и вытащил.
- Вот, монсеньор. Вам повезет.
- Я знаю, ответил Гитлер, тяжело дыша и краснея.
Он схватил билет, прижал его к сердцу и убежал.
Отныне он был спасен. Он держал в руках свое будущее. И он был убежден, что это его мертвая мать с неба послала ему спасительное вдохновение.
- Спасибо, мама, говорит бегущий ребенок, поднимая глаза к звездам, скрытым за темные крыши .
***
Первый заказ...
Адольф Г., спутанные волосы, перекрученная пижама, глаза, налитые пивом, поцарапано левое бедро, смотрел на маловероятную пару, которая преграждала вход в коридор: короткая и массивная госпожа Закрейс и монументальный Непомук, знаменитый мясник с улицы Барбаросса. Они неловко стояли перед ним, стесняясь, как бедные родственники в гостях.
- Непомук просит нарисовать вывеску, - промяукала хозяйка.
- Да, красивую вывеску, с моим именем, цветную, - подтвердил Непомук.
Первый заказ... Это было здорово, первый заказ... Есть уже желающие позволить себе талант художника Адольфа H. Мальчик испытывал столь немое удивление, что Непомук подумал, что не заинтересовал его своим предложением.
- Естественно, я тебе заплачу, - говорит он более слабым голосом.
- Разумеется, - горячо поддакивает госпожа Закрейс.
- Ты молод, мой мальчик, ты только что поступил в Академию изобразительных искусств, поэтому я не могу тебе заплатить, как профессионалу.
Адольф подумав обрадовался, что через несколько лет, он действительно будет дороже. Впервые он увидел пользу старения.
- Стало быть, ты юн. Можно даже сказать, что каким-то образом я сам рискую нанимая тебя.
- Я предлагаю вам торг, - прервал его Адольф. Мы сейчас договариваемся о цене. Если вывеска вам нравится, вы ее оплачиваете. Если она вам не нравится, вы ее не оплачиваете.
Маленькие глаза мясника сузились. Художник говорил на языке, который он понимал.
- Мне это нравится, мой мальчик. Тогда я тоже предлагает тебе кое-то интересное: я тебе плачу либо деньгами, либо товаром. Десять крон деньгами или две сосиски в день в течение года, что составляет более десяти крон...
Госпожа Закрейс захлопала в ладоши.
- Какое великодушие, Непомук.
- Естественно, госпоже Закрейс маленькая комиссия, так как она нас познакомила.
Хозяйка усмехнулась весело и выпалила что-то по-чешски, что никто не понял. Адольфу стало ясно, что вдова имеет виды на могучего мясника.
Студенту была немного неприятна эта торговля, которая казалась ему не достойной его таланта. Но полуденное время приближалось и голод подводил ему желудок. Он с наслаждением думал о своем обеде.
- Один год сосисок?
- Один год сосисок! Так ударим по рукам, мой мальчик!
И Адольф позволил Непомуку дробить свою тонкую руку художника своей ручищей душителя животных.
Около трех часов он отправился на улицу Барбаросса за своим первым заказом. Непомук приня егол с громкими восклицаниями и не менее сильными сердечными похлопываниями по спине, как если бы он встречал своего зятя.
- Иди, я все приготовил.
Он потащил его в подсобку грязно-коричневую, пахнущую туалетом.
- Ну, вот! - говорит он, театрально разводя руки, гордый, как фокусник, который заканчивает фокус и ждет аплодисментов.
Зрелище было ужасающее. Непомук все действительно приготовил: на треножнике он установил чистую деревянную доску, которая должна была служить вывеской, а на столе напротив, он сам составил картину из всех фирменные блюд, одни рядом с другими, свиные головы, говяжьи языки, ног свиней, мозги ягнят, печень, сердца, легкие, почки, сосиски, кровяные колбасы, салями, болонские колбасы, окорока, требуха, телячьи уши, все продукты, составляющие гордость и благополучие дома Непомука.
Адольфа слегка затошнило.
- Я должен нарисовать все это?
- А что? Ты не можешь?
- Могу. Но я подумал о мифологической сцене, например о моменте из оперы Вагнера, где …
- О чем ты, мой мальчик? Я хочу, чтобы ты мне расписал все то, что я предлагаю моим клиентам. Ничего другого. Да! Мое имя выше. А там, делаей, как знаешь. Именно за это я тебе плачу.
Адольф вспомнил, как жил Микеланджело, когда его спонсировал этот неуклюжий папа Римский Юлий II: в любую эпоху унижение должно сопутствовать таланту на этой земле? Он проглотил слюну и кивнул в знак согласия.
- Сколько времени вы мне даете?
- Столько, сколько надо. Но я тебе скажу, дня через три мясо подсохнет и цвет изменится.
Огромный Непомук расхохотался, хлопнул Адольфа по спине и возвратил в лавку, где его уже жидали клиентки, галдя, как курицы в вальере.
Поставив свои карандаши и кисти, Адольф запаниковал. Он не знал, с чего начать. Должен ли он сделать фон перед тем, как рисовать темы? Наоборот? Уголь? Карандаш? Гуашь? Масло? Он об этом дьявольски ничего не знал.
Вперед! Он не мог быть обманщиком, так как он был допущен в Академию изобразительных искусств. Шестьдесят девять претендентов были отвергнуты. Его приняли? Следовательно, он должен был знать что делать.
Он повторно расставлял мертвое мясо на верстаке. У него не очень получалось расположить его гармонично. Наконец он бросил это дело: он был признанным художником, и собирался доказать это себе.
В течение трех дней и трех ночей он оставлял только ненадолго, на несколько часов необходимого отдыха, подсобное помещение Непомука. Его мысли не были заняты больше ничем, кроме этих частей тел, их расположением на картине, сочетанием цвета, о способе мраморировать розовый с белым, чтобы изобразить жир на ветчине, задать глубину красному черным, мастерски изобразив филейную частиь говядины, разбрызгивать бежевое на сером, чтобы выглядела вкусной гусятина, пальцем отполировать, чтобы создать видимость объема сарделек, подобрать кисть с жесткой щетиной, оставляющей промежутки, чтобы воссоздать неровную поверхность салями. Как всегда в периоды восторженности, он прекратил есть и питался только дымом сигарет во время перерывов.
Время от времени мясник заходил взглянуть на продвижение работы над своей вывеской. Вначале скептический, критический, в дальнейшем он одаривал ее почтительным молчанием.
Запах разложения добавился теперь к аммиачному душку. В этой жаркой кладовке мертвые тела протухали и гнили быстрее. Ребра и филейные части, наиболее трудные для рисования, начинали серьезно вонять, как пасть собаки. Тяжелый запах, тяжеловесный, неподвижный запах агонии обосновался в комнате, как будто покрыл все отвратительной глазурью. Адольф не чувствовал больше ни усталости, ни тошноты, ни отвращения. Лихорадочно он преследовал одну цель: заканчить.
Картины Кранаха и Брейгеля, показывающие ад, как противень, теперь казались ему райским видением загробной жизни: настоящим адом была работа, которая держала его прикованным к этой дыре мясника, чтобы успеть запечатлеть на картине формы, которые вдобавок еще и сочились тухлятиной.
Пятый день, он еще не закончился . Ему оставалось только несколько часов ночью, так как утром он должен был пойти на лекции в Академию: год начинался.
Он работал яростно. Пальцы болели, кистями изранило нежную кожу, не ставив и живого места. Опухшие глаза закрывались почти рефлекторно. Неважно! Он закончит.
В полночь он закончил композицию. Оставались только буквы.
Утром вывеска была закончена. Занимался новый день.
В шесть часов Непомук спустился из своей комнаты и обнаружил произведение.
С широко раскрытыми глазами, с открытым ртом он рассматривал свою вывеску в течение долгих минут в изумлении.
Адольф посмотрел на него и обнаружил, что Непомук походил на крупную сосиску, крупную широкую и высокую сосиску, без шеи с маленькой головой, сосиску в одежде, сосиску с несколькими волосами, торчащими из-под воротника.
- Как красиво!
Слезы радости и умиления текли по щекам Непомука.
На тебе, сосиска, которая плачет, машинально подумала Адольф.
Сосиска раскинула руки и прижала художника к себе.
Затем Непомук настоятельно предложил вместе пообедать. Адольф подумал, что было бы не лишним подкрепиться и набраться сил, так как через два часа, он должен был встретить лицом к лицу со своим первым курсом.
Он проглотил, и глазом не моргнув, все то, что Непомук нажарил на сковороде, после чего, пытаясь добавить в желудок несколько капель кофе, почувствовал, что задыхается.
У него не было и одной минуты, чтобы убежать в глубину сада, его вырвало на чурбан в магазине Непомука.
Никогда больше! Никогда больше! Это было решено. Начиная с этого момента, никогда больше он не съест мяса. Он - вегетарианец. Навсегда!
Он бросился домой к госпоже Закрейс, спешно вымылся в умывальнике, переоделся. Несмотря на чистое белье и умывания, он был убежден, что еще воняет разложением.
Затем он побежал в Академию.
У него была только одна минута, чтобы найти своих друзей, звонок уже прозвенел, они должны были подняться в зал пять, в студию-мастерскую.
Так, они попали в перегретое помещение. Около возвышения, заваленного подушками, горячая печь излучала жар, приводящий в оцепенение.
Каждый ученик занял место за мольбертом. Преподаватель раздал им угольные карандаши.
Вошла женщина в кимоно, взошла на помост и, внезапно, развязав пояс, позволила шелку соскользнуть к земле.
Адольф Г. не верил своим глазам. Он никогда не видел обнаженной женщины. Ему было жарко, слишком жарко. Она была красивой, с гладкой без единого волоска на золотистом теле.
Как сосиска.
Это было последнее, что подумал Адольф, прежде чем рухнуть на пол без сознания.
***
Еще несколько минут и он богат.
Неделя прошла быстро, как дрожь. Конечно, надо было ждать, но уверенность в выигрыше позволила молниеносно пережить эти длинные пустые дни.
Билет в горячей и влажной руке, Гитлер ожидает результаты лотереи.
«Тот, у кого есть вера в сердце, обладает огромной силой мира». Эти слова, которые шептали ему губы обожаемой матушки, служили ему опорой, позволяющей держаться на ногах, духовным режимом настолько же важным, как режим питания. Он голодал и он преодолел испытание своим провалом: он снова верит в нее, в судьбу.
Служащий лотереи выходит на мостовую и открывает застекленное табло, на которое собирается поместить результат.
Сердце Гитлера подскакивает. Оно уже близко.
Он не понимает.
Где ошибка? На билете? На листовке, принесенной служащим? Это ошибка, Гитлерв этом совершенно уверен: был договор между небом, его матерью и им, священный договор, он должен был выиграть. Он заплатил свою цену, цену компенсации за то, что Гитлер не прошел по конкурсу в Академию изобразительных искусств. Это же было ясно, и тем не менее.
Ошибки нет.
Гитлер проверял числа двадцать раз, сравнивал цифру с цифрой по порядку и наоборот. Ничего не помогает. Не сходится. Ухудшается. Упорствует…
Гитлер превращается в свинец, тяжелый, холодный, бессильный.
Реальность одержала верх. Магия исчезла.
Мир не сдержал обещаний. Гитлер один в мире.
***
На всех его товарищей очень произвел впечатление рассказ Адольфа Г. Делать первый заказ в девятнадцать лет! И кроме того расписывать рождество в частной часовне! У графа! Граф настолько знаменит, что Адольф отказался назвать его имя!
История вскоре облетела всех учеников первого года. Также быстро, как и та, об его обмороке …
Он опасался следующего урока ню. Если он снова смутится в присутствии женщины в непристойном виде, все окончательно убедятся в том, что он девственник и пуританин.
Таким образом, он занял свои свободные часы тем, что стал переписывать в своей комнате обнаженных женщин, найденных в антологии гравюры. Он приручал свое смущение. Рисовать бедро, изгиб груди ему давалось с большим волненим, натягавало его брюки, и даже приводило к экстазу, но он не падал в обморок. Было ли этого достаточно? Охраняемый уединением в стенах своей комнаты он оттачивал свое мастерство воспроизводить линии карандашом, пытаясь в известных случаях взять верх над собой. Ничто не свидетельствовало о том, что в присутствии живой женщины, находящейся страшно близко, настоящей и обнаженной, он рухнет снова.
Наступило время судьбоносного урока.
Студенты заполнили перегретую студию. Адольф вместе со всеми отправился за свой мольберт почти на ощупь.
Модель поднялась на возвышение.
Досадный ропот.
Это был мужчина.
Наглец, с напряженным подбородком, с непроницаемым лицом, с полузакрытыми глазами, совершенно безразличный к неудовлетворенности этих сорока легковозбудимых подростков, он скинул трусы, поиграл своими сухими мышцах и беззаботно принял атлетическую позу.
Облегчение Адольфа пришло вслез за его надеждами. Оно смотрел улыбаясь на своих товарищей, которые были чересчур разочарованы и на него не обращали никакого внимания.
Адольф взял свой угольный карандаш и начал рисовать.
Он услышал слабый шум голосов слева.
Некоторые ученики приглушенно с присвистом обменивались словами возмущения.
Убедившись, что речь идет не о нем, Адольф Г. не уделял больше внимания этой группе и сконцентрировался на своем рисунке.
Но четыре мальчика неистово бросили свои карандаши, схватили папки и с шумом направились к двери, прямо перед тем как покинуть комнату, бросили преподавателю:
- Это недопустимо! Абсолютно недопустимо!
Преподаватель отвернулся, как будто ничего не услышал, в гневе четыре ученика хлопнули дверью.
Адольф Г. склонился к своему соседу, Рудольфу.
- Что это с ними?
- Они отказываются рисовать эту модель.
- Почему? Потому что это - мужчина?
Рудольф надул губы, что означало бы, что он осуждает поведение четырех мальчиков.
- Нет. Потому что это - еврей.
Адольф был ошеломлен.
- Еврей? Но откуда они это знают?
***
Он бродит по улицам Вены. Выпотрошенный от любого желания, с глазами, привинченныеми к обуви, он не видит ничего, не слышит ничего и питается едва. Если он замечает, что слабеет, то торопливо грызет несколько теплых каштанов, наспех купленных, иногда запивает их пивом. Темной ночью он возвращается домок к госпоже Закрейс. Даже если он тихо открывает дверь и пробирается через коридор в носках, она набрасывается на него и донимает его вопросами об арендной плате. Он вытягивает из себя какие-то обещания, произнесенными в полголоса, а сам запирается в своей комнате. Но госпожа Закрейс ему больше не верит и угрожает позвать своих здоровых кузенов, которые работают на рынке, чтобы они ему разъяснили то, о чем она говорит.
Конечно, он мог бы написать умоляющее письмо своей тете Джоанне, чтобы получить что-то и оттянуть на время. Но это его не вытащило бы его из тупика. Даже если он оплатит месяц или два месяца, три месяца, шесть месяцев, что дальше?
Его самая большая боль от того, что он не знает больше, что думать о нем самом. До сих пор он никогда не сомневался в себе. Препятствия, происшествия, он об этом узнал. Оскорбления, резкие замечания, он это получил. Но ничто никогда не расшатывало его доверия. Он считал себя особенным, исключительным, выше всех, с богатым будущим и славой, как у никого другого и он жалел тех, кто в это не еще не поверил. Перед отцом, тупым, жестоким, болтливым мелким клерком, затем, после его кончины, перед его слишком лощеным опекуном, Гитлер продолжал взирать в глаза своей матери, глаза, наполненные поклонением и чудесными мечтами. Он любил себя, он видел себя безупречно честным, идеальным, выдающимся художником, постоянно находящимся под ослепительным светом своей счастливой звезды. Одним словом: высшее существо.
Но мать умерла предыдущей зимой, и после результатов Академии, а затем лотереи, ее взгляд погас.
Гитлеру оставалось теперь только формировать догадки. Что, если бы он провел больше времени, убеждая себя, что он художник, сработало бы это в действительности? Правда в том, что он почти не практиковался в последние месяцы...И если бы он затратил еще больше сил, считая себя высшим существом, доказал бы это на самом деле?
Этот самоанализ его опустошал.
Если его способности кто-то подвергает сомнениям, то это приуменьшает Гитлера. Без энтузиазма, без страсти, он не мог связать вместе больше трех идей сразу. Его разум не работал без восторженности. Данная реальностью пощечина, лишила его мечтаний и амбиции, его скованный мозг функционировал не больше, чем мозг устрицы.
Утром госпожа Закрейс, тряся грудями в своей темно-красной ночной рубашке, ворвалась в комнату Гитлера, разбивая все молчаливые законы, запрещающие ей проникнать на эту территорию.
- Если у меня не будет денег через два дня, господин Гитлер, я вас прогоню. Я не хочу больше обещаний, я хочу арендную плату.
И она удалилась, хлопнув дверью, помчалась раздраженно греметь кастрюлями, стуча ими неистово.
Это вторжение помогло Гитлеру. Вместо того, чтобы снова затеряться в слишком глубокой мечтательности о себе самом, он сконцентрировался на точной проблеме: оплатить ареду госпоже Закрейс.
Он вышел на улицу и на этот раз посмотрел вокруг себя. Он должен был найти работу.
Гитлер внимательно читал объявления коммерсантов: искали продавцов, кассиров, мальчиков-рассыльных. Он подумал о многочисленных отношениях с людьми, с которыми он должен был бы быть терпелив, любезен, и он почувствовал себя изнуренным заранее.
Он не хотел также судьбы канцелярскойкрысы, даже если это было более мирным: это значило бы согласиться с тем, что он не принимал в своем отце. Никогда! Во всяком случае, он искал не профессию, не карьеру, а точнее немного денег, чтобы платить госпоже Закрейс.
Он заметил стройку, дыру, зияющую в середине фасадов, как недостающий клык на здоровой челюсти города.
Балансируя на доске, коричневоволосый мужчина радостно, пел складывая в кучу кирпичи. Красивый мягкий средиземноморский голос с итальянской беззаботностью эхом отдавался от стен. Другие работники чехи, словаки, поляк, сербы, румыны переговаривались, перекладывая доски, кирпичи, мешки и гвозди на ломаном и примитивном немецком языке.
Привлеченный голосом каменщика, Гитлер приблизился.
- Есть работа для меня на этой стройке?
Итальянец перестал петь и широко улыбнулся Гитлеру.
- Что ты умеешь делать?
Как показалось Гитлеру, улыбка итальянца разогревала даже холодный воздух.
- Рисовать, главным образом.
Появилось легкое разочарование на лице итальянца. Гитлер продолжал:
- Но я могу делать и что-либо иное. Нужно, чтобы я заработал на жизнь, - добавил он опуская голову.
Рабочие расхохотались. Они подозревали, что этот худой бледный мальчик не кушал уже давно.
Горячей рукой он схватил его за плечо и прижал к себе: Гвидо его обнимал.
- Давай, парень, можно будет хоть что-то для тебя найти.
Гитлер через мгновение оказался головой на груди итальянца. К его большому удивлению, тот хорошо пах, свежей лавандой, которая ему напомнила шкаф его матери. Он позволил себя обнять и под сердечные шлепки по спине отвести себя к мастеру.
Хотя Гитлера пугали физические контакты, он позволил себя обнять итальянцу. У этого не было значимости, это был иностранец. И затем – какой удачный случай! – он был бы окружен только иностранцами на этой стройке: не только никто в Вене этого не признал бы, но еще его национальность делала его выше всех этих людей. Гитлер был принят и стал готовить раствор для Гвидо.
Разумеется, он не сообщает госпоже Закрейс своего нового положения, она довольствуется только тем, что ей платят, он только попытался заставить ее устыдиться своего предыдущего поведения. Чешская вдова процедила сквозь зубы несколько вязких извинений и была абсолютно тепла для того, чтобы поддерживать сдержанное общение.
Гитлер не ненавидел все свои дни на строительной площадке. Наоборот, он чувствовал, будто не он смешивал воду с цементом, он чувствовал себя почти на каникулах, он был, как освобожденным от себя самого.
Не зная почему, он хорошо оценивал Гвидо. Вечная радость итальянца, его обезоружающая улыбка, смеющиеся глаза, его волосатая грудь, которую он показывала не смущаясь никого, мужественная сила, которая взрывалась в нем, его жесты, его голос, звонкий и напряженный итальянский язык, его сильные руки и бедра, все это подавляло своей роскошью Гитлера, как солнце в середине зимы. Оно разогревало его нем; оно возобновляло силу; он пил свое настроение; иногда он даже улыбался.
Гвидо очень любил «маленького Австрийца», так же как он любил весь мир. Гитлервысоко оценивал эту недифференцированную привязанность, это добродушие, которое его не обязывало ничем. Ему было хорошо жить, дышать воздухом и размешивать для Гвидо.
Иногда после работы они шли выпить по кружке пива. Гитлер помогал Гвидо исправить его немецкий. Ему очень нравилось изменение своей роли: вечером, в отличие от дня, именно Гвидо ему повиновался. Он любил, когда губы итальянца повторяли слова, которые он ему продиктовал, он любил, когда итальянец пытался ему подражать, он любил взрывы смеха, когда тот понимал ошибку, он также любил в конце каждого заседания раздраженный вздох Гвидо, лепечущего на смешном немецком языке, искалеченном и приправленном окрасками языка его родины Венето, что он никогда не будет говорить на языке Гете. Гитлер наслаждался абсолютным превосходством и признанием, и он был настолько обязан Гвидо, что тот находил слова одобрения, которые поощряли его продержать до следующего урока.
Перед тем как прощаться, Гвидо всегда спрашивал у Гитлера, где он остановился. Гитлер закрывал этот вопрос, он не хотел допускать, тем более Гвидо с его чистосердечием, в свою комнату, где он еще считался студентом-художником. Когда Гвидо предложил ему отправиться с ним к проституткам, Гитлер вынужден был выдумать, что уже женат и что каждый вечер должен идти к жене.
Гуидо кинул взгляд на маленькие руки, лишенные обручального кольца, но не отметил ложь. Он просто заговорщически подмигнул и сказал вполголоса:
- Ничего страшного. Если в одну ночь ты захочешь, я тебя отведу. Я уверен, что ты даже не знаешь, где это.
Гитлер был поражен. Он был против проституции, он не хотел встречаться с одной из этих продажных женщин, но Гвидо был прав: он даже не знал, где находился опасный квартал. Он чувствовал себя пойманным в явном отсутствии мужественности.
Начиналась зима. Ничто не ухудшало силы Гвидо. Он и Гитлер не расставались почти никогда.
Однажды в пятницу, Гитлер заговорил о вещи, значительной для Гвидо: что у него очень красивый баритон, что он не заслуживает оставаться на стройке, и что он должен стать оперным певцом.
Чепуха, в моей семье у каждого голос, как у меня, - сказал Гвидо, пожимая плечами, - и мы каменщики и отец и сын!
- Но тем не менее, я много ходил в оперный театр, я тебя уверяю, что...
- Брось! Люди как не мы становятся артистами. Надо иметь дар. С ним надо родиться.
Это пресекло на корню разговор, который Гитлер хотел завязать. Сделав этот комплимент Гвидо, он думал о том, чтобы ему рассказать о своем таланте художника. Он хотел ему сказать, что они оба были другими, но Гвидо закрыл разговор, резюмируя безапелляционно: «Люди как не мы становятся артистами».
Каждый вечер Гвидо завлекал его все ближе к кварталу проституток. Он ему бросал с широкой улыбкой:
- Ну и что, что ты женат, ты имеешь право на маленькие удовольствия.
Гитлер оказывал жестокое сопротивление предложениям своего товарища, но тот не отступал и дошло до того, что он переступил порог дома терпимости.
В задымленном зале, в центре которого девки с легкими улыбками, ласковыми жестами, расхлебанными походками, в ошеломляющих декольте, со слишком широко раздвинутыми ногами, Гитлер чувствовал себя плохо, как не в своей тарелке.
Гвидо объяснил девушкам, что надо оставить его друга в покое, что тот оказал ему милость сопроводить его, но не захотел воспользоваться услугами.
Сдержанные жесты проституток нисколько не изменили замешательство Гитлера: куда смотреть, чтобы не испачкаться? Куда прятать глаза, чтобы не стать сообщником этого унизительного спектакля? Как дышать, не испытывая стыд?
Гвидо держал на коленях трех женщин и все, казалось, бранились гогоча за милость подняться с ним.
Гитлер не признавал больше своего друга. То, что он любил в Гвидо, так это была Италия. Италия - пышная и простая, живая и приходящая в упадок в настоящее время, где голосом пролетария всегда тянулись оперные арии. Но в этот вечер, он не любил больше Гвидо, он не любил больше Италию, он видел только вульгарность, грубую пошлость, плотскую, разгоряченную, продажную. И в противоположность, он чувствовал себя чистым, пуританским, германским.
Чтобы побороть внутри себя разочарование, и чтобы сдержать себя, он хватает карандаш и на салфетке рисует Гвидо таким, каким его видит: Сатана, источающий секс.
Он яростно рисовал, подчеркнуто круглым обрисовал рот, горящие глаза, оттенил выдающиеся рельефы венецианского лица, выплевывая на бумагу свою ненависть к этой пошлой красоте.
Вдруг, он понял, что все изменилось вокруг него. Все замолчали и подошли. Смотрели, как молодой человек рисовал в полыхающем трансе портрет итальянца.
Гитлер вздрогнул и смотрел со стыдом, взбешенный за то, что позволил себе открыть то, о чем он думал. Он был беззащитным. Его собирались упрекнуть в его презрении.
- Это великолепно! - воскликнула девушка.
- Еще более красив, чем модель, - шумела другая.
- Это невероятно, Адольфо. Ты - настоящий художник.
Гвидо созерцал своего товарища с восхищением. Он бы, без сомнения, не был бы так удивлен, узнай он, что Гитлер был миллиардером. Он высказал свое мнение много раз, для убедительности.
- Ты - настоящий художник, Адольфо, настоящий художник!
Гитлер встал. Все смотрели со страхом. Он чувствовал себя хорошо.
- Конечно, я - настоящий художник!
Он оторвал кусок салфетки, на которой был рисунок, и протянул ее Гвидо.
- Держи! Я тебе это дарю.
Затем он повернулся на каблуках и вышел. Он знал, что никогда больше не увидет Гвидо.
***
Он снова упал в обморок.
Хотя в начале он сумел сохранить регулярное дыхание, когда шелк пеньюара скользнул, как ругательство, на землю. Женщина любезно задержала свой шиньон, который, казалось, хотел последовать за пеньюаром, и в шаловливом изгибе нагло и, одновременно, испуганно представила свои обнаженные спину и ягодицы аудитории.
Адольф Г. делал первые штрихи с беспокойством, осмотрительно, как мы опасаемся входить в холодную воду. Он ожидал недомогания. Он рисовал концом угольного карандаша, убежденный, что продолжая далее свой эскиз, непременно упадет в обморок. Но ничего ужасного не происходило с ним. Он напрасно прислушивался к себе, он не чувствовал себя слабеющим. Это усилилоуверенность в себе и укрепило его руку.
Быстыми жирными штрихами он обозначил силуэт тела; затем наметил ягодицы и контур бедер; наконец он увлеченно с точностью передачи изобразил волосы. На десятой минуте, он сумел зафиксировать на своем холсте рисунок, который ему напоминал Леду с лебедем с гравюры Леонарда.
Преподаватель помахал колокольчиком. Студенты заменили листы. Модель повернулась.
Адольф не был готов к тому, что последовало. Женщина ищет позу, кладет руку на грудь и на живот, Адольф следит за перемещением, он потрясен с неистовой силой, ослеплен и лишается чувств.
Следующего урока все ожидали с нетерпением. Преподаватели, проводящие уроки, студенты всех курсов, каждый знал историю о девственнике первокурснике, который падал в обморок при виде голой женщины.
Адольф поднимался по лестнице, ведущей в студию, как приговоренный к казни, которого приставили к стенке. Мысли путались: часть его хотела на этот раз справиться недомоганием, другая хотела этому подчиняться как можно быстрее.
Что бы ни случилось, пусть это случится быстро! Пусть все будет закончено!
Он сел напротив своего эскиза, низко опустив голову.
Женщина встала и тишина сделалась тяжелой, всеобщей, плотной. Казалось, что сейчас зазвучит барабанная дробь.
Женщина встала на край возвышения. Она остановилась перед Адольфом и прицелилась. Она медленно манипулировала поясом своего кимоно, как будто для того, чтобы подогнать свой жест и выстрелить в наилучший момент.
Внезапно, как выстрел, шелк скользит, обнаженное тело появляется в перламутровом взрыве и Адольф падает. Падает столь быстро, что не слышит громкое «Ура!», которое вырывается из груди всех восторженных учеников.
В тот вечер, в одиночестве, в его задымленной маленькой комнате он размышлял. Это не может продолжаться. Он не сможет провести три года, падая в обморок и давая спектакли. Ему неоходимо излечиться.
Излечиться? Слово было сформулировано только что. Он устремился к бюро и незамедлительно написал доктору Блош.
Адольф испытывал реальное доверие к тому, кто заботился о его матери. Речь шла в большей степени о доверии к человеку, чем о доверии к врачу. Адольф не заблуждался по поводу его врачебных способностей, между тем, кто сегодня мог бы остановить рак? Но он ценил с благодарностью то, как доктор Блош заботился и пытался облегчить страдания его дорогой матушки.
В коротком послании, которое он составил, он не уточнял детали; он довольствовался тем, что высказал с достаточной тревогой свое беспокойство и выразил желание получить скорейшую консультацию.
На следующей неделе Адольф решил не рисковать и не ходить на курс ню. Чтобы не попасться он накануне мимоходом сказал вдове Закрейс, что у него несварение.
В тот же день, в то время как он размышлял в своей постели, каково же было его удивление, когда он услышал голос доктора Блош в коридоре.
- Адольф, я был в Вене, когда получил твое письмо.
Врач, большой человек располагающий к себе, остроносый, с красивыми черными бровями, которые, казалось даже отливали синевой, как и его усы и борода, будто отчерченые китайской тушью, улыбался Адольфу во весь рот гранатового цвета улыбкой, которая заставляля таять всех его клиенток в Линце. Адольф был растроган: он примчался, он думал о нем, у него было впечатление, будто нашел кого-то из своей семьи.
Доктор Блош вошел в комнату подростка и вначале говорил о маловажных пустяках. Адольф ценил этот низкий, теплый, проникновенный голос, который порождал близкие отношения с тем, кто его слушал.
- Итак, Адольф, что тебя беспокоит?
- Ничего, - сказал он, потому что вдруг почувствовал себя хорошо.
- Это не то впечатление, которое следует из твоего письма.
Доктор Блош сел и внимательно посмотрел на мальчика.
- Расскажи мне о том, что происходит.
Адольф полагал, что никогда бы никому не рассказал бы свою позорную историю, но под доброжелательным взглядом сорокалетнего, слова выравались из него и он обо всем рассказал. Постепенно у Адольфа складывалось впечатление, будто он освободился от тяжкого груза, так как он очистил свою душу: и все благодаря доктору Блошу.
Тот, когда все услышал, долго чесал голову. После нескольких вопросов о том, хорошо ли Адольф пил и надлежащим ли образом питался до своих обмороков и получения положительных ответов, он снова стал задумчивым.
Адольф Г. отныне чувствовал себя хорошо. Он доверял. Он даже ощущал нетерпение получить диагноз, а затем и лекарство от доктора Блоша.
Практик сделал несколько нерешительных шагов вокруг кровати.
- Адольф, ответь мне как старшему брату, который тебя любит: ты уже занимался любовью с женщиной?
- Нет.
- Ты этого хочешь?
- Нет.
- Знаешь ли ты почему?
- Я боюсь.
Доктор Блош прошелся еще четыре или пять раз вокруг кровати. Адольф спросил его веселым тоном:
- Ну и? Что со мной?
Доктор Блош медлил с ответом:
- У тебя что-то, что лечится, не волнуйся. Я хотел бы, чтобы ты пошел со мной к специалисту.
- К специалисту? - воскликнул Адольф с беспокойством.
- Если бы ты сломал себе ногу, я тебя отвез бы тебя к хирургу. Если бы ты кашлял слишком сильно, я отвез бы тебя к пульмонологу. Следовательно, я хотел бы тебя отвезти к специалисту по твоей болезни.
- Ладно!
Адольф был спокоен. Наука занималась им. Это все, что он хотел знать.
Доктор Блош исчез на один час, затем вернулся и сообщил Адольфу, что у них встреча в восемнадцать часов.
Вторую половину дня Адольф читал и курил, затем встретился с доктором Блош в конце улицы, как договаривались, в семнадцать тридцать.
Они ехали на трамвае, затем на другом, пересаживались много раз, наконец, с наступлением темноты, остановилисься на верхней улице.
Они прошли вниз по улице еще несколько метров, поднялись на 18 этаж и позвонили.
Дверь приоткрылась, голова появилась.
Доктор Блош, рука на плече подростка, вежливо сообщил практику:
- Доктор Фрейд, я вам представляю Адольфа Гитлера.
***
Гитлер больше не вернулся на стройку.
Вечер у проституток его спас: он напомнил ему, что он не был таким, как другие. Пустяки. Он не серьезно относится к заработкам на жизнь, он не желает спать с женщиной, он не хочет снова приходить в порядок.
Как он смог забыться до такой степени? Какой странной властью обладал этот Гвидо? Какая обманчивая и отравляющая привлекательность заставила его, артиста, художника, маргинала, почти присоединяться к берегам рядовой жизни, расходуя себя в слабоумной работе, есть и спать, только чтобы глупо восстанавливать рабочую силу, пить пиво, ведя пустые разговоры в переполненных кафе, ходить по опасным кварталам, чтобы только доказать самому себе, вероятно, что вечером ты просто обычный человек? Гитлер чуть не растворился в банальном существовании, как сахар тает в воде. Его спас в последний момент его рисунок, которым так восхищались эти двуногие животные.
- Я - художник! Я - художник! Я не должен больше это забывать, - повторялся он с силой.
Он говорил так, что он становился пьяным.
Задев эту большую опасность – обычная жизнь – он быстро пошел на выздоровление. Он возобновил свои длинные дымные вечера, в костюме на своей постели, размышлял или мечтал, уходил с головой в книгу, которую держал открытой перед собой. День, для отвода глаз госпожи Закрейс, которая полагала, что он ходит в Академию, он гулял по Вене или грелся в библиотеке.
У него оставалось немного денег, но он не хотел их особенно экономить. «Никогда больше! - думал он - Никогда не буду как другие! Никогда не буду думать и мыслить как другие!»
Он подари себе три вечера подряд в опере. Вагнер, как всегда, переполнял его надеждами. Гитлер не слушал музыку, он его вдыхал, он ее пил, он купался в ней. Гармоничные потоки струнных и духовых заливали его непрерывными волнами, он в них растворялся, терялся, но неусыпные, стойкие, светлые голоса вели его, как маяк издалека указывает дорогу судами терпящим крушение. Гитлер знал все слова наизусть, он упивался их возвышенностью, героизмом, он восстанавливал свои силы в этом мужестве. Он вышел оттуда таким "как раньше".
Вечером третьего дня, к сожалению, Венская опера ставила "Кармен" Бизе, и мальчик сбежал уже в конце первого акта, пресыщенный, даже испытывающий отвращение к этой шумной, яркой, развинченной музыке, к этой пикантной брюнетке, которая выставляла свое голое бедро и рычала хриплым голосом с глупым видом, что напоминало не спектакль, а пивную с шлюхам. Он вышел оттуда возмущенным, не понимая как его дорогой Ницше смог превозносить этот оркестр парижского дома терпимости, но правда Ницше в другом месте плохо отзывался о его еще более дорогом Вагнере, что неукоснительно доказывало то, что у философа, решительно, были уши осла в отношении музыки.
Не важно! Пусть он не очень доволен своим третьим вечером, но у него было удовлетворение тем, что он израсходовал свои последние кроны роскошно и бесполезно.
Конечно, Закрейс снова выскочила в коридор, чтобы требовать от него оплаты.
- Немного терпения, мадам Закрейс, - говорит он агрессивно вечером. - Я получу свою стипендию в Академии через неделю.
- Надлежит оплатить все то, за что у вас есть задержка.
- Конечно. И я вам предлагаю даже заранее оплатить будущие месяцы.
Можно было бы подумать, что Закрейс проглотила яйцо со скорлупой. Она в миг была сбита с толку. Она никогда не могла представить себе, что может случиться нечто хорошее с этим жалким типом Гитлером. Затем она заегозила и захотела незамедлительно напоить его чаем с домашними пирожками.
Следовательно у него оставалась только неделя. Потом... Что он будет делать потом?
Неважно! Я - артист. Я - художник. Меня не должны волновать такие глупости.
Он решил занять свою последнюю неделю тем, чтобы попрактироваться в своем искусстве. Он принялся рисовать карандашом, но очень быстро это ему надоело: этого было не достаточно, ему было нужно что-то более основательное, чем графит. Он отложил свой альбом и принялся мечтать о большом полотне, очень большом полотне, полотне, которое он написал бы маслом, монументальном полотне.
Он был удовлетворен. Вот проект, достойный занять его мысли.
Он принялся курить, мечтая о габаритах картины. Он думал о размерах, о мерах. Он простирал свои амбиции все дальше. Каждый раз он все больше увеличивал картину.
К утру у него не было ни наброска, ни даже определенной темы, но он испытывал напряженное удовлетворение от того, что задумал великую фреску мира, написанную маслом.
Воодушевленный, он пошел разгуливать по Вене. Он гордился собой. Он подарил только что шедевр человечеству. Он щегольнул в наиболее красивых кварталах; радуясь тому, что живет в столь красивом городе, не сомневаясь, что город однажды будет также счастлив, обогатившись его трудом.
Следующие дни он провел в музее. Не столько для изучения произведения мастеров, сколько для того, чтобы находиться в их компании, потому что, так или иначе, он будет там со дня на день. Он презрительно рассматривал композиции более обширные и смелые, так как его труд собирался их превратить в пыль, уменьшить до размеров почтовых маркок.
Время от времени, он предавался игре, которую изобрел только что. Правила были просты: встаешь в центре огромного зала, покрытого картинами от плинтуса на потолке, закрываешь глаза, кружишься несколько раз вокруг себя так, чтобы не знать больше, где окажешься, протягиваешь руку и указываешь пальцем перед собой, затем вновь открываешь глаза: таким образом, указанный холст является такой же художественной ценностью, какую он вскоре создаст. Гитлер обожал читать свое будущее таким образом. Из этого он узнал, что нарисовал бы так же как Бош, Кранах и Вермеер, от чего он разрумянился от волнения. Он естественно не считал разы, когда его палец указывал на сиденье, нагревательный прибор или ошеломленного музейного смотрителя.
Однажды вечером, когда он вернулся домой, он почувствовал дивный аромат, струящийся из кухни. Госпожа Закрейс в нарядном сиреневом платье, причесанная, улыбающаяся, предложила ему отведать баранью ногу в столовой. Гитлер омрачается: он понял, что она надеется получить завтра свои деньги.
Он проглотил еду, затем сослался на большую усталость. Заперевшись у себя, он осторожно и молча сложил свои вещи в большой мешок из джута, дождался хрюканья и тявканья на другой стороне перегородки, гарантирующие, что Закрейс утонула во сне, после этого он прошел, крадучись, по квартире.
Все его тело, все его внимание мобилизовались для одной единственной цели: покинуть дом Закрейс так, чтобы чешка не заметила.
После того, как вышел на улицу он не расслабился. Ему следовало еще проскользнуть до конца улицы, освещенной грязно-желтым свето фонарей, повернуть на улицу Менгеле, пройти в тени улицы Packen.
Он тяжело дышал и, наконец, успокоился. Спасен!
Именно тогда он осознал, что холодно, как в пещере, что тротуар заледенел, и что ветер измученный, беспокойный грубо завывает.
Где он будет спать этой ночью? Он об этом не знал.
***
Адольф Г. с любопытством смотрел на доктора Фрейда, так как он не встречал еще никогда "специалиста".
Понял бы он, встреть он на улице доктора Фрейда, разгадал бы, что этот маленький коротконогий человек, пахнущий табаком, в широком сероватом твидовом костюме, заслужил увадение и хвалу, которыми его усыпал сейчас доктор Блош? По чему он мог бы узнать специалиста? Может быть очки, эксцентричные очки, в толстой черепаховой оправе, окружающие проницательные глаза и делающие их похожими на телескоп... Точно, очки... Все верно: у доктора Фрейда были очки специалиста.
- Вы специалист чего?
Оба врача повернулись, удивленные тем, что они слышат голос мальчика, который до сих пор был окружен стеной мрачного молчания.
- Я - специалист отклонений в поведении.
- Ну да?
- Я практикую психоанализ.
- Ах да, конечно…
Термин "психоанализ", Адольф скептически кивнул, вроде «но-да-где-же-моя-голова?», так как он имел обыкновение делать, как только произносились перед ним слова более четырех слогов. Это позволяло ему взять время, чтобы подумать. Психоанализ? Должен ли он знать это слово? Он открыл двери своей памяти и рискнул найти там свои воспоминания о греческих выражениях: телеология, диалектика, психология, дальнозоркость, эпистемология, эпидемиология... термины варваров, которые носили заостренный шлем, меч, копье, и не позволяли к себе приближаться. Возможно, среди всех этих жестких взъерошенных слов, отыщется "психоанализ"... Наука мочи? Обмороков?
- Тебя не побеспокоит, Адольф, если я поприсутствую на вашем первом сеансе? - спросил доктор Блош.
Адольф был удивлен умоляющему тону просьбы. В действительности, доктор Блош доказывал скромность не по отношению к Адольфу, а по отношению к доктору Фрейду, которым он так сильно восхищался.
- Нет. Это меня ничуть не затруднит.
Доктор Фрейд указал на тахту, покрытую восточным ковром.
- Ложитесь там, мой мальчик.
Адольф подошел к дивану и одним мановением руки, освободился от своей куртки, от своей рубашки и от своих брюк.
Рука на трусах, он собирался полностью раздеться, но оба человека смотрели на него в замешательстве.
- Нет, нет, - говорит Фрейд, устремляясь к полу, чтобы собирать всю одежду,- вы можете остаться полностью одетым.
Он стал красным от стыда перед подростком в носках, которому он протягивал его одежду.
Адольф спросил себя, как могли бы его выслушать, будь он одетый, но выполнил просьбу, оделся и лег. В конце концов, так было удобнее.
Доктор Фрейд сел в кресло, соседнее с тахтой.
- Я вас не вижу, доктор.
- Это - очень хорошо. Смотрите на потолок.
Адольф искал то, что он должен был прочитать на потолке, но он был под нормальным, белым, банальным потолком, лишенным этих листовок, покрытых буквами, уменьшающимися от огромных до маленьких, которые врачи по обыкновению заставляют расшифровать пациентов.
- Расскажите мне о вашей проблеме. Нет, не смотрите на меня. Я вас слушаю.
Столько жеманства начинало раздражать Адольфа, но благодаря тому, что он не видел никого, ему было легче рассказывать об его обмороках в Академии.
Он слышал, как доктор Фрейд пишет в своем журнале и чувствовал себя довольно гордым: видимо он говорил о вещах, которые заслуживали того, чтобы быть отмеченными, этот человек интересовался им.
- Любили ли Вы вашу мать, мой мальчик?
Он был настолько удивлен этим вопросом, что встал, его била дрожь.
- Очень сильно.
Он напряжан. Не надо было подчиняться слезам. Не перед двумя людьми.
- А вашего отца?
Вот! Это был вопрос, заставивший его перестать плакать. По его лицу пробежала холодная волна. Ледяными мурашками покрылись его щеки. Адольф замолчал.
- Любили ли Вы вашего отца?
- Я не понимаю, почему вы мне задаете этот вопрос.
- Что-то Вам мешает ответить?
- Да.
- Из этого я делаю заключение, что Вы не очень любили вашего отца.
Ярость подняла Адольфа на ноги.
- Но я пришел не для этого!
Он встал перед так называемым доктором с желанием его задушить.
Плотносидящий в своем зеленом кресле, Фрейд огорченно опустил глаза.
- Я прошу вас простить меня. Я подумал, что это может иметь определенное значение. Я, возможно ошибся. Я прошу вас простить меня. Я сожалею. Действительно.
Чувство победы взорвало грудь Адольфа. Взрослый извинялся! Он поставил взрослого на свое место! Специалиста! Гордость погасила его гнев.
Доктор Фрейд медленно поднял глаза на Адольфа и спросил голосом, который звучал все еще смущенно:
- Может быть, именно мне вы можете рассказать обо всех хороших воспоминаниях, которые вы хранили от вашего отца, и мне их описать, если это вас чересчур не огорчает, моменты, когда вы были счастливы в его компании, было ли бы это возможно?
Адольф мимолетно почувствовал, что его хотят поймать в ловушку, но он проглотил слюну и прошептал:
- Ладно.
Он растянулся на софе и погрузился в свою память. Воспоминаний наплывали во множестве, непрерывными потоками, вспышками, но он должен отобрать: одно хорошее из тысячи плохих. Его родитель, отец, который дошел до того, что опрокидывал стакан вина с утрапораньше, не оставил ему ничего, кроме боли, ненависти, обиды. Над ним, еще больше, чем воздушный шар, словно прижимающий его к тахте, снова витало старое лицо, ненавистное, невыносимое, тревожащее. Это лицо, красномордое, с низкими раздраженными бровями, неимоверными усами, одновременно длинными и редкими, которые пирамидой спускались от носа до шеи, вечно выражающее мрачную гримасу. Он снова слышал, как голос орал на него, чувствовал удары ремня по своей коже, он видел одиночество своего маленького тела, свернувшегося в клубок под ударами у закрытой двери, за которой его матушка плакала, умоляя своего мужа остановиться. Он снова держал топор, которым хотел убить отца, когда тот избивал его мать. Вновь он отталкивал этого слишком тяжелого, слишком плотного, чересчур пьяного человека, который кричал, бушевал, оскорблял, потом приходил прижать любимого сына к своей широкой груди, чтобы поговорить с ним в слезливой радости о его ближайшем будущем. Он еще дрожал от холода под кнутом резкого замечания: «Художник? Покуда я жив, никогда! » Он снова увидел себя, Адольфа, на холодном чердаке с желанием повеситься. Он снова ощутил дикую радость, которую испытал у крышки гроба негодяя в ящике цвета красного дерева, который наконец молчал, в то время как он, Адольф, держал в объятиях свою мать, свою бедную мать, которая все равно скорбела по своему истязателю, рыдающую мать, которая не понимала, что она наконец получила освобождение. Адольф должен был сопротивляться этой бушующей волне эмоций – прошлых эмоций, столь немногих - для того, чтобы отсеить, и, наконец, ухватить одно или два счастливых образа, таких, как поход на лодке по реке, и затем полдень, когда они собирали мед из отцовских ульев.
- Знаете ли Вы, от чего умерла ваша мать? - довольствовался тем, чтобы продолжать разговор доктор.
- Да. От рака.
Он чувствует комок в горле. Только человеческая гордость позволила ему ответить этому невыносимому ведущему допрос. Ребенок в нем снова начинает страдать. Он боиься, что подступающие слезы его опустошат.
- Где он был, этот рак?
Адольф не отвечает. Он и хотел бы, но не может. По его лицу струятся тяжелые, соленые слезы, его рот сковало, он задыхается.
- Вы это знаете?
Холодная настойчивость врача его потрясает еще больше. но не в состоянии сформулировать, он издает только вороньи звуки.
Доктор Блош подбегает к Адольфу и сердечно берет его руку. Испуганный судорогами мальчика, он принимает решение действовать в соответстии со своей должностью
- Госпожа Гитлер умерла от рака груди.
- Я хочу, чтобы не вы мне об этом говорили, а он. Возвратитесь на ваше место.
Голос холодный, хирургический, точный. Как шприц.
Доктор Блош отступает и голос повторяет:
- Скажите мне, от чего умерла ваша мать?
Дрожь сотрясает тело Адольфа: сказали бы, что он будет жариться, как на сковороде,на этой тахте. Он хочет ответить специалисту, он решил, что это произойдет, это будет очень трудно, но он не может отступить.
- От ра... от рака гру... груди. Что случилось?
Успокоение окутывает его. Он расслабляется до точки, способный превратиться в жидкость. Он чувствует себя исчерпанным, утешенным. Его телу становится хорошо, в каждом углке его костей, в каждом закоулке его кожи.
Доктор Фрейд появился, улыбаясь, над ним. Некоторое добродушие, кажется, освещает это строгое лицо.
- Наконец-то ! Я рад. По крайней мере, Вы мне выссказались, правда, в последний момент.
Это, казалось, закончилось. Оба врача удалились в соседнюю комнату, мирно беседуя.
Адольф понял, что он может встать. Хотя он был одетый, у него было впечатление, что он собирался сноваодеться, дрожащие ноги у него немного гудели.
Он присоединился к обоим мужчинам.
- Итак, доктор, какое лекарство я должен принимать?
Оба мужчины улыбнулись, затем доктор Фрейд вновь взял главенство и нахмурился.
- Еще слишком рано об этом говорить. Мы должны еще поговорить в течение нескольких сеансов.
- Правда?
- Я не думаю, что вам потребуется много этого.
- Ах...
Судя по лицу радостного доктора Блоша, это, должно быть, была хорошая новость. Адольф чувствовал себя измотанным заранее.
- Скажите мне, молодой человек, как вы собираетесь мне платить?
- То есть... у меня нет много денег.
- Я хорошо это понимаю, - говорит Фрейд смеясь. - Я знаю что это такое. Сам был студентом.
Отблеск веселости изменил его пытливые глаза. Адольфу трудно было представить, что этот маленький человек в твиде, с черными с проседью волосами, был когда-то молод...
- Что вы умеете делать?
- Рисовать. Я в Академии изобразительных искусств.
- Очень хорошо. Очень интересно.
- Если вы хотите, я могу вам нарисовать вывеску с надписью: «Доктор Фрейд, психоаналитист».
- Психоаналитик.
- Да: «Доктор Фрейд, психоаналитик» и затем, внизу, красивая мифологическая сцена, если вы хотите.
- Очень хорошо, какая?
Та, из оперы Вагнера.
- Я предпочел бы греческую мифологию. Эдип и Сфинкс например.
- Это можно. Это как вы хотите. Я не очень люблю греческую мифологию, потому что там полно обнаженных, а я, как Вы знаете, когда я должен нарисовать голые...
- Не опасайтесь ничего. Эдип не женщина, он мужчина...
- Тогда все в порядке.
Адольф протянул свою руку. Фрейд, развлеченный, протянул свою и они заключили сделку: вывеска для Фрейда против выздоровления Гитлера.
- В следующий раз, дорогой Адольф, приготовьтесь к тому, чтобы рассказать мне ваши сны.
- Сны? - воскликнул Адольф, запаниковав. - Это невозможно, я не вижу сны, никогда!
***
Гитлер не был записным бродягой. Вена, преисполненная тайной жизни, Вена накладок и внутренних карманов, Вена, на чьих площадях можно спать до самого рассвета, и полиция тебя не потревожит. Вена притонов, клубов и дарового супа, прячущихся в сокровенных уголках под убогими козырьками входных дверей, дающих приют от ветра, бесснежных крытых галереях, запустелых учебных классах, еще хранящих дневное тепло. Вена, скрытая за монастырскими стенами. Добрая монашка, не чурающаяся босяков, священник, который откупорит каждому пришедшему Святые Дары, гостеприимный социалист, который поставит еще одну койку в своем подвале. Вена Вавилонского столпотворения, где множество языков смешались и сошли на нет лишь для того, чтобы слиться в один, всеобщий язык сна и голода. Вена отбросов стремительного развивающегося индустриализма. Об этой Вене Гитлер не ведал ровным счетом ничего. Его Вена была Веной фасадов, блистательной, величественной, парадной, Веной Внутреннего города с его вылизанными аллеями и учтивыми манерами, Веной имперских музеев, театров и колоннад. Веной, предназначенной для иностранца, изумленного школяра. Иными словами, Веной с почтовой открытки.
Гитлер шел наугад всю ночь. Идти, для этого сына мелкого клерка, было единственным обоснованием, которое могло оправдать его присутствии на улице. Он абсолютно не старался садиться или ложиться на скамье. Это означало бы, что он становится бродягой.
Бесцветный и медленный рассвет пришел сообщить, что его путешествие может закончиться. Он оказывался перед тусклым восточным вокзалом.
Он вошел туда. Оформление вокзала оправдывало потраченную на него крупную сумку.
В умывальнике, он начал мыться почти полностью. Это было опасно, неудобно, это провоцировало презрительные взгляды торопливых путешественников, но он был поощрен трудностью: борясь за свою чистоту, он доказывал себе, что он достойный человек. Закончил, когда лимонный запах общественного мыла перебил в ноздрях привкус аммиака, он почти сожалел об этой гимнастике.
Он вернулся на платформу, сел на свой багаж и стал ждать.
Путешественники, путешественницы, носильщики, контролеры, начальники станций, продавцы сосисок, служащие, они все волновались вокруг него. Он был центром. Мир вращался. Он был движущей силой. Он один думал о существенных вещах, он один заполнял свой мозг заботами, которые касались всего человечества: он мечтал о своем холсте, самом большом холсте в мире, том, что он напишет и который сделает его знаменитым.
- Вы не могли бы мне помочь, молодой человек?
Гитлеру понадобилось некоторое время, чтобы сосредоточить свой взгляд, свой слух, а затем повернуться к пожилой даме.
- Я не могу нести свои чемоданы, они слишком тяжелые. Не откажете ли Вы мне в любезности, не поможете ли мне их нести.
Гитлер не понравилось: создание в шляпе с вуалеткой, в перчатках, неистово надушенное туберозой стояло перед ним и не стесняясь прерывало его возвышенное размышление. Какая наглость! Или, скорее, какая несознательность!
- Вы не могли бы мне помочь? Вы выглядете очень любезным.
Ладно, подумал Гитлер. Она принимает меня за бедного восемнадцатилетнего парня, ожидающего поезд. Она не понимает, что обратилась к гению.
Гитлер улыбнулся, и в этой улыбке, было все снисхождение божества, спустившегося до уровня людей, чтобы возвестить им с утомленной грустью: «Нет, я не хочу быть как вы, я вас прощаю».
Он закинул свой мешок за спину, поднял обе поклажи и побрел рядом со старой разговорчивой венгеркой, которая благодарно щебетала.
Наконец, поднявшись в коляску, она схватила руку Гитлера, потрясла ее энергично, а затем отдала приказ кучеру уезжать.
Гитлер раскрыл свою руку: она вложила туда банкноту.
«Моя звезда! подумал он. Моя хорошая звезда все еще проявляется. Именно моя звезда привела меня ночью к этому вокзалу, подтолкнула эту иностранку к тому, чтобы подойти ко мне и подложить банкноту в руку. Спасибо, мама. Спасибо».
Он чувствовал себя хорошо, сейчас, в конце платформы, сидящий на своем мешке: он был всегда центром мира. Он не мечтал.
Он вернулся на вокзал, чтобы применить урок судьбы. Весь день, он помогал путешественникам нести их багаж. Женщины, только спускающиеся из вагонов первого класса, относились с недоверием к туркам, слишком громким и слишком смуглым носильщикам, которые были слишком настойчивы и не осторожны, взамен, они принимали помощь этого бледного молодого человека – без сомнения солдата в увольнении – и оказывались, перед тем как прощаться, более щедрыми с ним, чем были бы со специалистом. Никто не был, конечно, таким щедрым, как венгерка, но хорошо, что судьба послала ее первой: чтобы открыть путь.
Вечером у Гитлер, имея отличное денежное накопление в кармане, заметил, выходя с вокзала, объявление «сдается комната» на улице Фельбер, 22 . Он вошел, положил деньги на стол. Его провели в номер 16.
Он лег на кровать, руки на груди и прошептал только: «Спасибо, мама», прежде чем погрузиться в сон.
***
Пересекая город, чтобы идти на вторую встречу к доктору Фрейду, Адольфу г. был не повезло; потерянный в его мыслях, он пропустил несколько остановок трамвая и ему пришлось возвращаться назад.
- Я знал, что вы опоздаете, - просто говорит Фрейд открывая дверь чтобы положить конец потокам извинений, что болтал молодой человек.
Фрейд посмотрел на свои часы и сел.
- О чем вы хотите мне рассказать сегодня?
Несмотря на всю свою добрую волю, Адольф затруднялся найти единственную идею. Разум ему казался большим пустым домом, лишенным мебели, картин, с белоснежно белыми стенами. Он бродил там ничего не замечая и ничего не умея схватить.
Несколько раз он хотел начать фразу, но в конце двух или трех бормотаний останавливался, неспособный продолжать, даже немного испугался.
Доктора Фрейда пациент, казалось, не удивил своим долгим молчанием.
После бесконечно долгого замешательства Адольф повернулся к нему, посмотрел в глаза и произнес очень четко:
- Я сожалею.
- Ничего страшного. Это я также предполагал.
Адольф начинал понимать маленькую игру доктора Фрейда: его намеренье все разгадать – несчастные случаи, оплошности, задержки, молчания – после того, как вещи произошли. Легко! Нельзя это опровергнуть и, если быть наивным, можно даже восхищаться его проницательностью. Он изображал сведущего без особых затрат.
- В следующий раз, когда Вы предусмотрите что-то, доктор Фрейд, предупредите меня. Чтобы я смог проверить ваши предсказания.
- Хорошо, я предполагаю, что в конце этого сеанса, вы меня собираетесь возненавидеть.
Это не очень трудно предсказать. Он мне уже не плохо действует на нервы.
Затем, дав себе отчет в том, к чему ему побуждают, несмотря на разум, Адольф Г. заставил себя смягчиться.
- Так мы продолжаем, доктор?
- Можете ли Вы мне рассказать свои сны?
- Я не вижу снов, я Вам об этом уже сказал!
Адольф сжал кулаки, затем дал себе внутреннюю установку. Не нервничать, с ним не соглашаться, главным образом с ним.
- С каких пор вы прекратили видеть сны?
- Я знаю себя! - кричит Адольф.
- Да, вы знаете.
Конечно Адольф себя знает, но, помимо допроса, почему он должен признаваться этому пристальному кретину. Он не видит сны со смерти отца. Но какой интерес? И, главныое, какой интерес говорить об этом с незнакомым?
Фрейд наклонился к нему и проговорил медленно:
- Вы не видите больше сны, или, скорее, вы не помните больше о ваших снах, с тех пор как вам сообщили о смерти вашего отца.
Негодяй! Как он угадал? Главное, не нервничать! Не нервничать!
- И я могу даже сказать, - отвечал Фрейд, - почему вы перестали помнить свои сны с тех пор.
- Ах да? - проскрипел Адольф настолько отвратительным голосом, который удивил его самого.
- Да. Вы хотите, чтобы я вам об этом рассказал?
- Как бы не так!
- Вы хотите? Вы действительно хотите?
- Да, это заставило бы меня посмеяться, без сомнения.
Адольф был все больше и больше удивлен вульгарностью своих ответов врачу. Но это было сильнее него. У него было желание помочиться ему на физиономию.
- Я не думаю, что вы собираетесь «смеяться», как вы говорите. Я, напротив, полагаю, что вы собираетесь быть... в шоке.
- В шоке? Я? Это заставило бы меня посмеяться. Ничто меня не шокирует!
Почему такой тон? Почему такой пронзительный голос? Успокойся, Адольф, успокойся!
- Ничто вас не шокирует за исключением голой женщины.
Попал! Решительно, этот человек меня обижает! Он не желает обо мне заботиться, более того, уничтожает меня!
- Помимо голой женщины, ладно, об этом я сам вам рассказал, дальше? Расскажите об этом, почему я не вижу сны со смерти моего отца, господин Я-знаю-все, расскажите мне об этом, раз вы такой догадливый!
- Потому что, с раннего детства вы не раз мечтали убить его. Когда вы узнали о его смерти, вы почувствовали себя виноватым, поскольку хотели этого и теперь, чтобы защитить себя от ваших смертоносных порывов, как ваше чувство вины, вы запретили себе видеть сны.
Ярость переполняла Адольфа. Ему захотелось ударить. Он вскочил на ноги с дивана и стал искал что бы сломать.
Фрейд бросил обеспокоенный взгляд на стопку книг. Адольф не колебался больше, он бросился к стопке и пнул ее ногой.
Фрейд простонал.
- Нет... нет...
И чем больше Фрейд стонал, тем больше Адольф пинал, как если бы жалоба врача была криком книг под его ударами.
Успокоившись, но еще взлохмаченный, с резким дыханием, оно повернулся к врачу, который ему улыбался.
- Чувствуете ли Вы себя лучше?
Невероятно! Он со мной вежлив, как если бы ничего не произошло!
- Я расположил эту стопку для вашего употребления. Я правильно сделал. Или вы могли бы взяться за что-либо ценное. Это не то, что испытывает нехватку в этой комнате.
Фрейд бросил взгляд довольного охотника на многочисленные старинные статуетки, египетские, критские, кикладские, афинские, римские, эллинистическим, которые покрывали комоды и бюро. Адольф говорит себе, что разгромит эту коллекцию, но было чересчур поздно, огонь погас, мужества не было больше, он чувствовал себя менее злым.
Фрейд подошел к нему.
- Мой мальчик, не чувствуйте себя виноватым за свои чувства. Любой мальчик, чересчур любивший свою мать желал ибы счезновения своего отца. Я назвал это Эдиповым комплексом. Мы все через это проходили. Только некоторые отцы могут гармонично разрешить это напряжение, другие нет. Ваш...
- Замолчите! Я не хочу вас больше слышать! Я не хочу больше сюда приходить.
- Естественно.
- Я вам об этом говорю, это не является пустой угрозой: я не приду сюда больше!
- Я хорошо понимаю. Но почему вы кричите мне в ухо? Что вы хотите, чтобы это мне сделало? Отнюдь не я падаю в обморок, а вы. Не важно, возвратитесь вы или нет, это не изменит для меня ничего. Напротив вы...
Адольф схватился за голову. Он не выдерживал логики мага, которую пробовал применять этот врач.
Фрейд положил свою руку на его плечо. Оба человека вздрогнули от этого контакта, но Фрейд настоял. Мирное и успокоительное тепло образовывалось между этой рукой и этим плечом; оно снова поднималось в их два тела.
- Давайте заключим сделку, дорогой Адольф. Если, после этого сеанса вы не увидите сон, вы не возвратитесь больше никогда. Напротив, если, как я это предусматриваю, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне возвратиться. Договорились?
Адольф чувствовал себя настолько усталым, что, лишь бы положить конец этому напряжению, был готов согласиться. Уехать! И быстро! И больше никогда не вернуться сюда!
- Договорились.
- Честное слово? Вы вернетесь, если увидите сон?
- Честное слово.
Удовлетворенный, Фрейд пошел, спокойно сел за письменный стол и стал царапать какие-то заметки.
Адольф направился к выходу, искать свое пальто и исчезyнуть.
На пороге Фрейд его задержал.
- А наш договор?
- О, Ваша вывеска...
Адольф положил на место свое пальто и вжал голову в плечи. Ничего не поделаешь! Нет возможности этого избежать. Обещание - есть обещание. Даже обещание, данное мошеннику.
- Как изволите затребовать вывеску? - спросил он хмуро.
- Вы не против, что мы изменим объект?
Адольф пожал плечами.
- Нет, если речь идет о живописи.
Восхищение озарило строгое лицо врача. Он казался очень довольным.
- Очень хорошо. Тогда будьте добры, следуйте за мной, пожалуйста. Я все приготовил.
Адольф последовал за Фрейдом через коридор. Врач открыл дверь чулана.
- Вот туалетная комната, которую я сохраняю для моих пациентов. Она действительно заслуживает свежей покраски.
Адольф ошеломленно посмотрел на стены, слегка заплесневелые, а затем на кисти и банки с краской цвета морской волны, расставленные на плитке пола. Он был так возмущен, что он не находил даже не слов. Фрейд улыбнулся, исчезая за письменным столом.
- Я вам говорил, что в конце Вы будете рассержены на меня.
***
- Зовите меня Ветти, - сказала госпожа Хёрл.
Гитлер с уважением взирал на хозяйку квартиры.
Гопожа Хёрл – нет, простите, Ветти – возвышалась над всеми людьми, с которыми она общалась, даже когда она склонялась, чтобы подать кофе, даже когда она погружалась в своё кресло-качалку, чтобы выкурить легкую сигару. Крупная, хорошо слаженая женщина, решительная грудь, величественные бедра, царские ягодицы, выступали под ее строгими платьями, тело не поддавалось ее воле. Несмотря на строгий шиньон, несмотря на скопления ожерелий, которые были еще не для ее возраста, несмотря на старинное кружево, которое струилось по запястьям или по лифу, привлекательное великодушие своих форм безостановочно привлекало взгляды людей. Безумно рыжие космы выглядывали из-под сетки для волос, широкий шаг заставлял дрожать роскошные бедра, ее походка вразвалку позволяла представлять знойную чувственность. Ветти, как большинство слишком больших женщин, казалась не причастной к своему телу; оно выражало одну ее сторону, которую ее поведение опровергало. Она говорила сухим тоном скупого и мелочного бухгалтера, она одевалась, как дама-благотворительница, но двигалась она как богиня гарема.
Я очень ценю художников. Я очень рада, что вы остановились у меня, Дольфаль. Позволите ли вы называть вас Дольфаль, мой дорогой Адольф?
- Ну... ну, да, Ветти.
Ветти казалась довольной. Она привыкла к тому, чтобы всем управлять, домашним хозяйством, распорядком дня, поведением – «никакой женщины под моей крышей, никакой супружеской пары» – в том числе степенью непринужденности. Она могла вести себя очень отчужденно, даже холодно с некоторыми жильцами, хотя они жили там уже долгие годы, или очень тепло, так как она чувствовала людей, с молодым Гитлером.
Это благосклонное обхождение раздражало других людей пенсиона. Им казалось, что Ветти говорит им: «Вы стары, а он молод, мне он нравится больше, чем вы». Внезапно они стали выказывать резкость с Гитлером, не упуская никогда случая закрыть дверь перед его носом или толкнуть на лестнице, чего тот не замечал, также как не отметил чрезмерную любезность мадам Хёрл – ой, простите, Ветти – по отношению к себе, его пугала эта властная и заботливая женщина, но, вместе с тем, её непринужденность в общении казалась ему порядком.
Гитлер казался более послушным – следовательно, милым – с Ветти, поскольку лгал и был чрезвычайно предупредителен с хозяйкой квартиры в этой лжи. Каждое утро он говорил, что отправлялось в Академию изобразительных искусств. Несколько раз, когда он ожидал клиенток на вокзале, ему казалось, что он видел, как появилась Ветти в конце перрона, обманутый величественной походкой богатой польки или русской графини. Он уговаривал себя не опасаться неожиданного прибытия своей ужасной хозяйки квартиры, тем, что та чересчур привязанна к тому, чтобы следить за тем, что происходит под её крышей и и не признаёт такую шалость каждое утро, как прогулка, не позволит никогда и маленького путешествия, удаляющего ее от пенсиона на улице Фелбер, следовательно, она не появилася бы никогда на вокзале.
Когда у Гитлера было свободное время между двумя значительными поездами, он отправлялся в кафе Кубата, чтобы там найти государственные газеты, оставленные посетителями. Он повышал свои политические знания. Ему, который никогда не читал ничего, кроме книг, приключенческих романов, либретто, или сборников Ницше и Шопенгауэра, открылась политическая реальность, он старался понимать названия партий, их вождей, игры в демократию. Он расшифровывал все с равной страстью, желая стать человеком.
Однажды на вокзале блондин, элегантный, изысканный, вооруженный экстравагантным мундштуком из слоновой кости, облаченный в пальто из каракуля, великолепно изогнутого и переливающегося, как шелк, бросил журнал выходя из поезда. Не оборачиваясь, он не попал в урну и журнал упал к ногам Гитлера.
Гитлер сел в углу и просмотрел эту брошюру, которую он никогда не видел на прилавках в кафе Кубата, но замечал в табачном киоске на Фелбер, 18, покупаемую довольно преуспевающими людьми по немного дорогой цене. Она называлась «Остара» и несла странный знак, которого Гитлер не встречал никогда, но который, как ему казалось, обладал совершенным эстетическим значением: крест, четыре луча которого изгибались дважды. Изучая статьи, он обнаружил, что шла речь о свастике, свастике, которая прежде символизировала солнце у индусов. Директор журнала, некий Ланц фон Либенфельс, сделал из этого креста, столь богатого углами, знак германского героя.
Гитлер погрузился в страницы Остара. С изумлением, он обнаружил новую мысль: Ланц фон Либенфельс утверждал о превосходстве арийской немецкой расы над всеми другими. Опираясь на археологию, он объяснял, что высшая раса, светлая раса, происходящая из Северной Европы, построила первые архитектурные памятники человечества, дольмены и другие каменные сооружения, которые были одновременно "станциями", следами и метками их прохода, а также алтарей солнечной религии. Эта наиболее цивилизованная и высшая светлая раса, языческая раса, которая поклонялась Вотану, раса, богов и героев которой Вагнер воспевал в своих возвышенных операх, позволила себя захватывать и, затем утратившая свою законную силу переддругими расами, низшими, но многочисленными и неразборчивыми, темноволосыми, которые вовлекли Европу в настоящий упадок. Ланц фон Либенфельс призывал к пробуждению высшей расы, она должна была снова одержать верх, остерегаться других и не стесняться их разрушать. Точнее, он предлагал невиданную медицинскую и политическую программу: блондины должны были навязать стерилизацию темноволосых мужчин, стерилизацию темноволосых женщин, для того, чтобы быть освобожденными через два поколениях; тем временем надо было принять срочные меры: начинать в Германии и в Австрии депортацию всех дегенератов, безнадежных больных и групп нечистых рас. Таким образом, перед тем, как вся земля будет очищена, германское пространство будет дезинфицировано. На первом плане, существ, от которых необходимо освободиться, Ланц фон Либенфельс отмечал евреев, которых он описывал грязными, зловонными крысами, просачивающимися во все дыры канализации, держащимися между ними, сдержанно организовывающими финансы, индустрию и проституцию, настоящие люди-звери, ответственными за все уродство в мире и не колеблющимися, в отличие от Северян, которые слишком гордые, чтобы взяться за другие расы, организовывав торговлю белыми людьми. Чтобы воспевать светлую, героическую, творческую расу, петь дифирамбы голубым глазам, достойным созерцать мир, Ланц фон Либенфельс создал Орден, Орден Нового Храма, и предлагал в своем старом замке Верфенштайн, расположенном на берегу Дуная, проведение конференций и ритуальных церемоний.
Гитлер, очарованный, забыл про время. Его сердце билось с бешенной скоростью, во рту пересохло, его широко открытые глаза пожирали текст до мельчайшей крошки. Никогда в крупных газетах Вены, в немецких или во французских, он не встречал обсуждения этих вопросов. Даже в "Немецких Новостях", утвержденных органом социальной христианской антисемитской партии, он не нашел таких экстремистских заключений, такой систематизации, учреждения радикальной и рациональной программы, вытекающей из превосходства расы над всеми другими. Его голова шла кругом. Нечто возвеличивающее передалось ему от Ланц фон Либенфельса, как заразная температура.
Неистово он вновь пересмотрел журнал и разглядел цену, напечатанную рядом со свастикой.
- Пятнадцать геллеров для подобной глупости!? Это не только того не стоит, но должно быть запрещено для продажи! Мерзость!
Возмущенный тем вздором, потрясенный формой рассуждений, историографией, почти научной, которую избрал неистовый расист идеолог, он пошел бросать журнал в урну.
- Вот истинное место этой газетёнки!
Воспитанный матерью в уважении других, Гитлер научился презирать антисемитов. Он сам не любил, но ценил доктора Блоша, семейного врача, который оказал столько поддержки его матери во время болезни? Он никогда не судил людей в зависимости от того факта, были они евреями или нет; впрочем он их не различал. При чтении Остара он сделал большее, чем вновь испытать презрение к расизму, как его учили, он чувствовал возмущение. Он чувствовал себя лично пострадавших от насилия Либенфельса: блондины выше темноволосых! Тогда было бы нужно, чтобы Гитлер также подвергся вазэктомии и был сослан, не знамо куда... Какая опасная газетёнка абсурдов!
Напряженный, раздраженный, а не довольно улыбающийся, чтобы внушать доверие его прекрасным клиенткам, Гитлер решился не работать и вернулся на улицу Фелбер, 22.
- Ой, Дольфаль, это уже Вы! - воскликнула смущенная хозяйка, которая дремала в своем кресле, приводя в порядок свой шиньон, движения её непринуждённого тела были гораздо более сладострастные, чем она могла себе представить.
- Да, преподаватель портрета заболел. Я буду работать в своей комнате.
- Преподаватель портрета? Решительно, вы изучаете чудесные вещи.
Гитлер скромно опустил глаза.
- Хотите ли Вы выпить чаю со мной?
- Да, госпожа Хёрл... Э-Э... да, Ветти.
Ветти улыбнулась, одобряя старание, как школьная учительница поощряет ученика.
Они прошли в личную квартиру Ветти, куда ни один клиент никогда не входил.
Ветти прошла с медленной грацией великанши в середину этого мелкобуржуазного салона; склоняясь чтобы взять поднос, она заставила свою грудь опрометчиво распирать свою блузку; садясь на стул в помпонах, она выгнулась и выставила свой зад в вызывающей позе, которую она считала достойной, затем поднесла чашку к губам, втянула носом воздух, как если бы собиралась съесть лакомый кусочек.
- Вы знаете, мой дорогой Дольфаль, мне чрезвычайно любопытно ознакомиться с вашими рисунками?
Гитлер покраснел.
- Да... при случае, возможно. Сейчас, я не доволен собой.
- Слишком скромны, - сказала она, опустив свои длинные ресницы, в манере женщины, которая соглашается.
- Нет. Нет. Не скромный, здравомыслящий.
- Ой, это еще лучше, - говорит она с хрипотцой, которую она считала приличным тоном, но которая напоминала о крике в алькове.
Она облокотившись на стол склонилась к Гитлеру, грудь чуть было не порвала её блузку.
- Я бы очень хотела, по возможности, позировать для вас.
Она склонялась, при этом делая непристойную гримасу губами.
- С благими намерениями, конечно. Я позировала бы для портрета. Таким образом, вы могли бы заняться...
Она крутила на палеце непокорное кольцо, ее глаза сверкали: она, казалось, восхищалась идеей, которая к нее пришла.
- Что вы думаете об этом?
Но Гитлер, испуганный, был не в состоянии ответить.
Он увидел только что на её рабочем столе целую кипу журналов Остара.
***
Адольф, неподвижный, сидел в костюме на своей постели, запрокинув голову, полуприкрыв глаза, наполнял свою комнату гирляндами дыма, когда его имя прозвучало на улице.
- Адольф! Адольф! Поторопись! Давай!
Он выглянул из окна и обнаружил доктора Блоша, веселого, в вечернем костюме, в плаще, в смокинге и в цилиндре, склонившегося из фиакра, чтобы радостно к нему обращаться.
В мгновение ока Адольф присоединился к нему, одетый в потертый сюртук, с отцовскими перчатками в руке, со старой тростью с граненым набалдашником в другой.
Фиакр катился через ночь. На лице доктора Блоша были странные цвета, слишком красные на щеках, слишком черные и блестящие вокруг глаз. Адольф действительно не знал, но мог поклялся, что врач был накрашен. Доктор Блош пил шампанское бокал за бокалом; и предлагал юноше, который глотал их безотказно.
Напевая, они прибыли в далекий квартал Вены, о котором Адольф и не знал. Коляска остановилась на берегу канала, который напоминал Венецию, где все с видом на воду.
Доктор Блох велел ехать в гондоле. Не потревожив поверхность вод, черных, жирных и тихих, и они прошли несколько этих странных улиц, мимо освещённых дворцов, из которых выходили томный ропот баркаролы.
Гондола высадилась на ступенях казино. Взрывы смеха падали с окон. Звезды танцевали на волнах.
Доктор Блош взял Адольф за руку. Они проникли в мраморный вестибюль, который улетал в этажи монументальными лестницами. На первой лестничной площадке, группа женщин, украшенных перьями крикливых цветов, набросилась на них и щебетала, вилась, на языке, которого Адольф не понимал. Доктор Блош позволял себе их трогать, ласкать, с улыбкой на губах, уделяя этому не больше внимания, чем если бы речь шла об обычных животных. Они сжимали руки, бедра, ягодицы Адольфа способом, который ему не нравился, но он решил урегулировать свое поведение на примере старшего.
На второй лестничной площадке женщины рассеялись внезапно. Доктор Блош ввел Адольфа в комнату, где несколько женщин, в ночных рубашках или в комбинациях, предавались со страстью работам вышивания, вязания или шитья.
Одна из них опустила свой труд, поднесла руки ко рту и прокричала:
- Господин Гитлер!
Они завыли все. Имя Гитлера отскакивало от головы, головы вьющейся, кучерявой. Они защищали свое лицо руками, как если бы он им угрожал пощечинами...
Доктор Блош пробовал овладеть положением.
- Нет, это не господин Гитлер, это его сын.
В этот момент, Адольф ощутил сильную боль в низу живота. Он согнулся пополам от удара. Женщина, должно быть, ударила его за измену. Он упал.
Когда, наконец, он смог подняться, все испуганные красавцы исчезли. Доктор Блош смотрел по-отцовски и повторял:
- Я тебя уверяю, это пустяки. Ты совершенно нормальный. Ты не имеешь права налагать на себя подобные боли.
- Но уверяю вас, что это они...
- Тсс... тсс...
- Одна из них меня ударила, я в этом уверен.
- Тсс... тсс... я был рядом с тобой, я ничего не видел.
Адольф не знал, что сказать, тем более, что на самом деле он не чувствовал больше никакой боли. Даже сомневался, что она имела место быть...
- Следуй за мной.
Доктор Блош повел его за руку в другую часть дворца. Поднявшись на несколько этажей, пройдя несколько вестибюлей, они прибыли в маленький будуар, где сверкал свет единственный свечи.
Женщина спала, сладострастно растянувшись в полуденном отдыхе, едва прикрытая блузой красного шелка.
Доктор Блош подошел к спящей женщине, встал на колени перед нею и приказал Адольфу действовать также.
- Смотри. И учись.
В первые минуты, Адольф бросал только скрытые беглые взгляды, опасаясь, как бы слишком пристального внимание не разбудило бы спящую, как палящий перст.
Доктор Блош, тем временем, наклонился над женщиной и стал медленно снимать шелковую блузу.
Женщина оказалась обнаженной, дающей, сладострастной, бессознательной, выставляющей свои непристойности в нескольких сантиметрах от Адольфа. Он ощущал, что его собственное тело вскипело.
Доктор Блош тогда хватает руку Адольфа и подводит ее к женщине. Адольф вначале сопротивляется, напуганный, опасающийся не зная чего...
Но уверенно, методично, доктор Блош держал свою хватку, направил руку Адольфа к спокойной груди спящей и прижал к ней ладонь...
При соприкосновении с мягким и теплым телом, у Адольфа было ослепительное ощущение... и он проснулся.
Ему понадобилось несколько минут, чтобы привести в порядок свои мысли, понять, что он был в постели, арендованной у госпожи Закрейс, осмыслить, что красивая сцена, которую он только что пережил , была во сне, что доктор Блош не приходил в этот вечер, что он в действительности не трогал перламутровое создание.
Он перевернулся на постели, зарылся головой в подушку и стал вспоминать сновидение, чтобы жить и переживать сцену до утра.
Очарованный, он побежал в Академию, ощущая себя другим человеком. Даже если это было только вымыслом, он узнал о настоящем сексуальном приобщении в течение ночи.
На пороге Академии, он остановился, пораженный.
"Если, как я это предусматриваю, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне возвратиться."
Неприятная дрожь пробежала по его спине. Чёртов врач это предсказал: он снова видит сны. Таким образом, он обязан дивным моментом этой ночи этому невыносимому маленькому человеку, который заставил его перекрашивать свои сортиры!
Адольф в ярости ворвался на урок геометрии с желанием ударить. Вся польза от ночи только что испарилась. Он занимался, страшно разозленный.
На перерыве он вздрогнул, когда он услышал, как один из его товарищей произнес имя врача.
Бернштейн и Нейман, два лучших ученика школы, спорили о нем.
- Это величайший гений нашего времени, - утверждал, Бернштейн. - Благодаря ему человечество будет иметь возможность узнать и исцелить себя.
- Может быть,- ответил Нейман, - но я не думаю, что знание о бессознательном благоприятствует художнику. Напротив, оно рискует его уничтожить. Именно невроз делает художника, именно невроз его вдохновляет и дает ему творческую энергию. Я дорожу моим неврозом и не хочу, чтобы лучшее знание мною себя самого меня изменило. Неважно, что я буду более счастлив; я предпочитаю быть злым и продолжить рисовать. Поскольку я счастлив, когда я рисую.
- Но, - вновь заговорил Бернштейн, - никто не говорит тебе о том, что психоанализ сделает тебя бесплодным. Зигмунд Фрейд рассматривает человека, а не художника.
- Как ты можешь отличить человека от художника? - возмутился Нейман. - Зигмунд Фрейд играет с огнем, он не в состоянии правильно оценить.
- Ничуть. Зигмунд Фрейд писал об искусстве и...
Адольф был ошеломлен. То, что его ошеломляло более всего, так это то, что оба студента говорят столь естественно о «Зигмунде Фрейде», как они говорили бы о Рихарде Вагнере или о Джероме Бош. Доктор Фрейд, улица Берг, 18, это было известно всем? Адольф его принял за специалиста квартала, в то время как он, оказалось, произвел теории, которые увлекали интеллектуальную молодежь. Адольф хорошо видел уважение и испуг, с которым другие следили за полемикой, поскольку не он один не знал главную роль Зигмунда Фрейда, даже не знал его полное имя .
Он не мог уловить характер дискуссии, но он признавал слова, услышанные во время беседы Блоша с Фрейдом: импульс, невроз, бессознательное, цензура...
Возвращаясь в класс, который заполнялся, он протиснулся вблизи Бернштейна и спросил у него равнодушным тоном:
- Зигмунд Фрейд, о котором ты говоришь, именно тот, что имеет офис на улице Берг, 18?
- Да! - воскликнул Бернштейн. - И я мечтаю пойти встретиться с ним однажды! Как только у меня будут деньги... Что? Ты о нем знаешь?
- Да, да, - Адольфа слегка вздохнул, - это друг семьи.
Своим ответом он думал уклониться от вопроса, а не привести к такой реакции у Бернштейна. Мальчик не отпускал его до вечера, наконец интересуясь им, отмечая привязанность, и предлагая ему тысячу служб взамен простой встречи с другом семьи.
Адольф поступил безрассудно.
Таким образом, этот врач, возможно, не был шарлатаном, как он подумал? Данные накапливались в его пользу: занятое уважение доктора Блоша, интеллектуальное влияние, которое, казалось, повлияло на приветливость Бернштейна по отношению к Адольфу, с тех пор, как он смог связать его с Фрейдом и затем, главным образом, этот сон; сон, который он видел, о котором он вспоминал, впервые за долгие годы...
"Если, как я это предусматриваю, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне возвратиться."
Назойливая, одуряющая, с каждым разом всё сильнее, с каждым разом лучше высказанная, фраза врача крутилась в его память и мучила его совесть.
Он принял решение: он туда вернётся завтра. Он выполнит свое обещание.
"Он меня больше не любит", - cказал себе Адольф, когда выходил.
А любил ли он когда-либо меня на самом деле?
Все хорошо, дорогой мой, думаю, что я знаю, что у Вас.
Зигмунд встал, улыбаясь, спокойный как никогда. Он зажег сигарету, которой с наслаждением затянулся.
Так-так, Дольферль, у тебя мрачный вид. Ты кого-то потерял? Траур? Разрыв?
Чем ты занимаешься?
- Рисую.
А, так это ты тот маленький гений, о котором нам говорила Ветти?
- Правда?
- Она убеждена в твоем таланте. Что ты рисуешь?
- Пейзажи. Улицы.
Странный блеск промелькнул в голубых, но все же добрых глазах Вернера.
А обнаженные натуры?
- Обнаженные...мужские натуры?
- Мужские. Женские. Мне нравятся и те, и другие, - подтвердил он с такой твердостью, что Вернер опешил.
Он несколько раз постучал в дверь и услышал сонный голос.
- Что? Что такое?
- Это я, Дольферль.
Он колебался, чуть было не сказал Адольф, но испугался в последний момент, что это покажется чересчур формальным.
Дверь отворилась, и показалось обеспокоенное лицо Ветти.
- Дольферль, Вам лучше? Вернер мне сказал, что Вы заболели?
Ветти, мне нужно Вам кое-что сказать.
- В чем дело, Дольферль?
- Что-то очень важное.
- Проходите, дорогой мой Дольферль, проходите. Только не смотрите на меня, я готовилась ко сну.
Гитлер прошел с ней в гостиную.
- Я
- Да?
- Я Вас люблю.
Я тоже, мой дорогой Дольферль, я тоже Вас очень люблю.
Легкое сомнение проскользнуло в ее "очень". Гитлер решил, что он может продолжить.
- Дольферль...Дольферль...ах, я так разочарована.
Внимание! Этот перевод, возможно, ещё не готов.
Его статус: идёт перевод
Переведено на Нотабеноиде
http://notabenoid.org/book/36084/128944
Переводчики: yaho, hippocampus, morozoffnick
Настройки
Готово:
