Готовый перевод Expanse Series: The Churn; The Vital Abyss, Strange Dogs / Сильная тряска или (Болтанка); Губительная бездна, Странные Псы.: The Vital Abyss
Они держали нас в огромной комнате. Чуть меньше футбольного поля, девяносто на шестьдесят метров, с потолком в восьми метрах над полом, а в двух метрах под потолком – смотровые окна, в которые наша охрана могла следить за нами, когда приспичит. По всему полу в беспорядке раскиданы древние амортизаторы, скрученные бог знает где. Со временем я понял – появление тонкого, но несомненного запаха спирта и пластика означает, что нам поставили свежие воздушные адсорберы, из-за чего менялись влажность и температура, и по стенам начинали ползти струйки конденсата. Это у нас считалось чем-то вроде погоды. Гравитация в районе четверти g намекала на то, что мы на вращающейся станции. Наши охранники об этом не распространялись, но мне в голову не приходило ни одного планетарного тела с такой силой тяжести.
Большинство наших не сомневалось, что эта потрёпанная, пустая комната — конечная остановка для бывшей научной команды станции Тот. Кого-то эта мысль заставляла плакать. Исследовательскую группу — нет.
У нас были туалеты, были душевые, и ни намека на уединение. Мы мылись на глазах у всех. Мы научились относиться к дерьму с безразличием животных. И когда мы неизбежно начали искать друг в друге удовлетворения сексуальных нужд, всё происходило без тени приватности, такой нужной когда-то, хотя в конечном итоге несколькими амортизаторами мы пожертвовали, чтобы создать небольшое пространство, визуально отделённое от остальной комнаты, которое потом стали называть «отель». Звуки эта конструкция не поглощала совершенно.
Наша вынужденная физическая близость друг к другу вызывала стыд и неловкость у многих заключенных, пришедших не из исследовательских групп. Остальные, включая меня, придерживались иной точки зрения. Я думаю, что большей частью именно наша неспособность чувствовать стыд мешала остальным — охране, обслуживанию, администрации — принимать нас. Существовали и другие причины, но, полагаю, бесстыдство было самой заметной. Правда, насчёт этого я могу и ошибаться. Я научился подвергать сомнению свои догадки о чувствах других людей.
Свет в комнате включался, когда наступало то, что считалось утром, и гас ко времени, которое мы решили называть ночью. Воду мы брали из пары кранов рядом с душами, и пили её прямо там же из сложенных ладоней. За неимением бритв или депиляторов наши мужчины отрастили бороды. Охрана и надзиратели приходили когда вздумается, в броне и с оружием, которого хватило бы на нас всех. Они приносили астерскую еду, выращенную на дрожжевой основе в чанах. Порой они шутили с нами, порой толкали или били, но всегда приносили еду и тонкие бумажные комбинезоны, служившие нам единственной одеждой. Все наши охранники были астерами, с их удлинёнными телами и несколько увеличенными головами, следствием проведённого в низкой гравитации детства и долгого воздействия фармацевтических коктейлей, необходимых, чтобы делать такую жизнь возможной в принципе. Они говорили на многоязычном диалекте астеров: сотня разных языков перемалывалась в одной мельнице, и в итоге чтобы понимать эту смесь, требовалась не только грамматика, но ещё и музыкальный слух.
В течение первого года они время от времени забирали нас из комнаты для допросов. Когда забирали меня, сеансы проводились в маленьких грязных комнатах, зачастую без стульев. Техника варьировалась от угроз и насилия до предложения привилегий. Однажды узколицая женщина просто сидела и молча смотрела на меня, будто могла заставить меня говорить одной силой воли. Шло время, сеансы становились всё реже и реже. Примерно на третьем году они прекратились вовсе, и комната осталась единственным миром для нашего коллектива. Нашего сообщества из тридцати семи человек, живущих под надзором холодных и чёрствых тюремщиков.
Хоть мы и узнали друг друга довольно близко, систематика нашей предыдущей работы переросла в своего рода племенной строй. Ван Арк и Дрекслер могли не соглашаться ни в чём, начиная с того, как лучше проводить «день», и заканчивая именами артистов из развлекательного видео нашей молодости, но оба пришли из обслуживания, и в любом общем конфликте становились друг за друга и против остальных. Фонг пользовалась самым высоким авторитетом в команде службы безопасности, и поэтому в нашем случайном организационном срезе она стала негласной главой не только своей группы, но через нее и эрзац-лидером всего сообщества. Исследования велись раздельно, и еще в то время рабочая группа делилась на сеть более мелких подразделений. Из нескольких десятков больших групп связи и сбора данных в комнату попали только Эрнц и Ма. Больше всего — пятеро — было из визуализации: Кантер, Джонс, Меллин, Хардбергер и Кумбс. Из наноинформатики трое: Кинтана, Браун и я.
О жизни в системе за пределами комнаты — о Земле, Марсе, Поясе — мы практически ничего не знали. Для нас история закончилась на станции Тот, а эксперимент на Эросе мы выполнили лишь наполовину. Даже спустя годы после случившегося я порой ловил себя на размышлении над какой-нибудь особенностью набора данных. Своей памяти я теперь доверял мало, и вряд ли мог точно сказать, реальны проблемы, занимающие моё время, или это лишь домыслы моего хрупкого, изменённого сознания.
Когда становилось совсем горько, я мог днями лежать в амортизаторе, думая об Исааке Ньютоне, о том, как с помощью своего ума и специфических методов он сумел перекроить всё человеческое знание. Я стоял на краю пропасти, столь же огромной, какую видел перед собой и он, а меня оттащили от нее против моей воли. Но обычно мне удавалось избегать таких размышлений неделями, иногда месяцами. У меня появился любовник. Альберто Корреа. Он работал в администрации, а в детстве перебивался случайными заработками в комплексе космопорта в Боготе. Он имел учёную степень в области политической литературы, и сказал, что оба мои имени — Паоло и Кортазар — напомнили ему об авторах, которыми он в свое время занимался.
Иногда он мог часами болтать про влияние классовых систем на поэтические формы или Батлер-Марксистское прочтение видеороликов Пилара Восьмого и Микки Суханама. Я слушал, и что-то из этого, надеюсь, впитал. Его голос, близость его тела успокаивали, и время, которое мы проводили в отеле, дарило мне утешение и удовольствие. Он говорил, что если бы предвидел такой вот конец, то лучше остался бы на Земле и жил на базовое. Я указывал, что тогда бы мы не встретились, и он либо соглашался, что оно того стоило, либо начинал рассказывать о прекрасных мужчинах Колумбии, которых когда-то любил.
Конечно, за временем стало следить трудно, но я практически уверен, что шёл четвёртый год заключения, когда умер Кантер. Он жаловался на плохое самочувствие, потом разволновался и начал бредить. Охранники, посмотрев на это, принесли лекарства, судя по всему просто седативные. Он умер через неделю.
Эта первая смерть укрепила нас в мысли, что скорее всего мы никогда больше не выйдем на свободу. Я видел, как остальные переживали траур, не столько по Кантеру, сколько по нашим жизням, которых больше не будет. Не исследовательская группа, остальные. Альберто на время стал ещё более пылким любовником, а затем впал в тихую панику, едва говорил со мной и сторонился моих прикосновений. Я был терпелив с ним, поскольку оказалось, что терпение проще всего, когда нет альтернативы.
День за днём мы опускались всё ниже. Наше взаимодействие с миром сузилось до рассуждений, кто с кем спит и насколько дерзок чей-нибудь комментарий о сокамернике, и драк — порой неистовых — из-за того, кто на каком амортизаторе будет спать. Мы стали мелочны и жестоки, отчаянны и беспокойны, изредка человечны и даже способны порой проявлять настоящую, пусть и эфемерную, красоту. Наверное, переживая времена благополучия и спокойствия, на них никогда не обращаешь внимания. Само собой, на те дни я смотрел без особой радости, пока не появился марсианин.
Я сам не видел, как он пришёл. В тот момент я разговаривал с Эрнцем, поэтому для меня знакомство с этим парнем началось с того, что Кинтана пролаял моё имя. Я обернулся и увидел марсианина. Бледнолицый, с каштановыми волосами, одетый в знакомую форму Флота Парламентской Республики Марс. Наши астерские охранники обступили его, задрав носы выше обычного. Кинтана и Браун стояли перед ними, подзывая меня нетерпеливыми жестами. У меня не возникло ни малейшего колебания.
Притяжение чего-то нового после столь долгого однообразия так взволновало меня, что у меня затряслись руки. Подходя, я пригладил свою бороду в надежде, что это поможет мне выглядеть чуть респектабельнее. Когда мы встали перед новеньким, все втроём, Браун вышел на полшага вперёд. Я подавил желание выйти тоже, в уверенности, что так в итоге мы просто задавим посетителя. Я проглочу мелкую игру Брауна в физическое превосходство, лишь бы не дать марсианину уйти.
— Здесь все? — спросил он.
У него был приятный голос, с едва уловимым тягучим акцентом долины Маринер.
— Так и есть, — кивнул охранник-астер. — Наноинформатиков ты просил. Это вот они.
Марсианин оглядел нас по очереди, изучая, словно свежих рекрутов. Казалось, пол дрожит, но дрожало лишь моё тело. Неизвестность всегда пронизана электричеством, чувством надвигающегося откровения, словно последний миг перед оргазмом. Глядя на этого человека и стоя перед его глазами, я чувствовал себя более голым, чем когда бы то ни было с поры своего первого сексуального опыта; тоска и желание росли в моём сердце, бились в горле, заполняли с головой. Всё, что забрала комната — моя любознательность, моя надежда, чувство, что возможна жизнь и за пределами безымянной тюрьмы — наполняло его холодные карие глаза. Одним из профессиональных факторов риска, связанных с моим карьерным путём, был своего рода солипсизм, но в тот момент я действительно почувствовал, что это Бог ниспослал ангела, и тот пришел, чтобы нашептать мне так долго сокрытые от моих ушей секреты, повлекшие столь разрушительные последствия.
— Ну ладно, — сказал марсианин.
Мерзкий мелкий полушаг Брауна принёс свои плоды. Марсианин достал рабочий ручной терминал из кармана и протянул ему.
— Взгляните. Посмотрите, что с этим можно сделать.
Браун цапнул терминал.
— Я подготовлю тесты, сэр, — сказал он, будто снова был тимлидом, а не отвратительным длиннобородым заключённым в бумажном комбинезоне.
— Мы можем сделать копию? — спросил Кинтана.
Я собирался присоединить свой голос к его, но охранник опередил меня.
— Одна сделка, один терминал. Закати губу.
Марсианин собрался уходить, но Кинтана рванулся вперёд.
— Если тебе нужен кто-то для обработки данных, то Браун — не тот человек. Он лишь тимлид, так что большую часть времени он проводил на совещаниях в администрации. Если бы он соображал лучше, они держали бы его в лабораториях, — то же самое мнение едва не вырвалось и из моего собственного рта, но моя нерешительность в выборе слов меня спасла. Ближайший из астерских охранников переступил с ноги на ногу, повернулся и воткнул приклад своей винтовки в живот Кинтане, сложив того пополам. Марсианин, видя насилие, нахмурился с неодобрением, но ничего не сказал, пока охрана вела его к двери и прочь из комнаты. Браун, с торчащей бородой и красным лицом, наполовину побежал, наполовину важно прошествовал в отель, прижимая терминал к груди. В глазах его расцветали триумф и страх. Куинтану рвало, я встал над ним в раздумьях. Остальные глазели со всей комнаты, а я поднял глаза и увидел как там, за стеклом, прибавилось фигур, смотрящих вниз на нас. На меня.
Кинтана совершил ошибку, и я мог так же. Он назвал решение марсианина — которое просто взбрело тому в голову — сомнительным. Попытался взять на себя право решать, когда все мы здесь как раз потому, что права решать у нас нет. Глядя на это, я словно вспомнил что-то давно забытое.
Одна сделка, один терминал. Эти слова значили для меня две вещи: первое – прошло столько времени, а кто-то ещё торгуется за нашу свободу или право владеть нами, и второе – необходим только один из нас. Излишне говорить, что в тот же момент я решил, что именно я стану тем заключённым, за которого будут торговаться.
— Давай, — сказал я, помогая ему подняться на ноги. — Ничего, ничего. Пойдём, помогу умыться
Я дал им увидеть, как поддерживаю его. Немного удачи, и до ушей марсианина дойдёт, что лишь один из трёх — командный игрок, из тех людей, что помогут кому-то, находясь на дне. Кинтана, несомненно, свой шанс упустил. Браун, заполучив терминал со всем содержимым, вырвался вперёд. Пока я не видел способа отобрать преимущество, но уже сам факт наличия реальной требующей решения проблемы дарил чувство пробуждения от долгого тяжёлого сна.
Браун не покидал отель весь остаток дня, и лишь когда охранники принесли наш вечерний рацион, осмелился выползти и сел отдельно от всех, засунув терминал за ворот комбинезона. Кинтана зыркал на него сквозь грозовые тучи бровей, а я следовал собственному плану, но последствия дневных событий вышли далеко за пределы нашего треугольника. Все в комнате гудели. Другие темы для разговоров кончились. Марс знал, что мы здесь, и более того, некоторые из нас были ему нужны. Или, по крайней мере, один из нас. Это меняло всё, от вкуса еды до звука наших голосов.
Запри человека в гроб на годы, корми и пои его достаточно, чтобы он не умер, а потом, на мгновение, вскрой крышку и дай ему увидеть свет дня. Все мы превратились в этого человека, ошеломлённого, смущённого, ликующего и испуганного. Отупение неволи, казалось, отступило на несколько часов, и мы проживали это время глубоко и отчаянно.
После еды Браун ушёл в амортизатор у стены, изогнувшись в нём так, чтобы никто не смог подкрасться сзади. Я, делая вид, что ничего не изменилось, приступил к моим обычным ночным ритуалам — опорожнил кишечник, принял душ, выпил достаточно воды, чтобы не просыпаться от жажды до света. До того, как нам резко включили ночь, я уже свернулся в амортизаторе с Альберто. Его тело было жарче моего. Браун, чьи движения я теперь чувствовал нутром, так и остался в амортизаторе у стены. Терминал отсвечивал оскорбительно тускло. Я притворился спящим, и думал, что одурачил Альберто, пока тот не заговорил.
— Стало быть, они бросили нам яблоко, а?
— Плод познания, — сказал я, при этом не понимая, какое именно яблоко он имеет в виду.
— Ещё хуже. Золотое, — сказал он. — Частная собственность. Статус. Теперь всё сведётся к борьбе за право называться самым красивым, и из того проистечёт война.
— Не говори так напыщенно.
— Я ни при чём, это история. Разделение по статусу и благосостоянию всегда приводит к войне.
— То есть мы всё это время жили в марксистском раю, а я этого так и не заметил? — сказал я, больше чтобы уесть его, чем что-то такое имея в виду.
Альберто поцеловал меня в лоб и провёл губами вдоль линии волос к моей ушной раковине.
— Не убивай его. Тебя вычислят.
Я отодвинулся. В темноте я видел лишь бледные очертания его лица, парящие около меня. Моё сердце застучало быстрее, рот наполнил медный вкус страха.
— Откуда ты узнал, о чём я думаю?
Он ответил, тихо и меланхолично.
— Ты же из исследований.
* * *
Я не всегда был тем, чем стал. До того как прийти в исследования, я был учёным, который получил чересчур хорошее образование. А ещё до того был студентом университета Тель-Авивской автономии, застрявшим между инвестициями в будущее, которое не мог представить, и горем, которое не мог полностью охватить. А перед тем — мальчиком, который видел, как умерла его мать. Я был всеми этими людьми до того, как стал заниматься исследованиями для корпорации «Протоген», базирующейся на станции Тот. Но также верно и то, что я помню множество этих моих бывших «я» с отдалением большим, чем время. Я уверяю себя, что степень этого отдаления позволяет проследить путь от одного к другому, но не особо уверен, что это правда.
Моя мать — лицо сердечком над телом в форме груши, изливающая на меня такую любовь, словно я единственный во всём мире имел значение — жила на базовое большую часть своей жизни, занимая комнату в жилом комплексе ООН в Лондрине. Образования она не получила, хотя, как я понимаю, она была вполне неплохим музыкантом, когда играла в каких-то андеграундных группах в молодости. Если в сети и болтались её записи, я никогда не них не натыкался. Она была женщиной с кое-какими амбициями и слегка подогретыми страстями, пока ей не исполнилось тридцать два. А потом, по ее словам, бог пришёл к ней во сне и сказал, что она должна завести ребенка.
Она встала, отправилась в рекрутинговый центр, и подала заявку на любую программу, с которой она сможет заработать достаточно, чтобы легально отказаться от контрацепции. Потребовалось три года четырнадцатичасовых рабочих дней, но она это сумела. Заработала достаточно и для лицензированных родов, и для взноса за зародышевую плазму, призванную помочь началу моей жизни. Мама говорила, что осознанно выбрала приобретение спермы в торговом центре, и как раз отсюда у меня появились интеллект и живость, говорила, все способные к деторождению мужчины в жилом комплексе были преступниками и бандитами, слишком далёкими от цивилизации, чтобы она могла включить их в свой список, и еще что я не мог получить эти качества от неё, потому что она была ленивой и глупой.
И в детстве, и уже взрослея, я как мог отбивался от последнего пункта: она была умна, она была прекрасна и что бы ни нашлось во мне хорошего, корнями своими несомненно уходило в неё. Сейчас я уверен, что она принижала себя передо мной, просто чтобы услышать похвалу, даже если ее выскажет всего лишь любимый ребёнок. Я не против манипуляции. Если интеллект и сосредоточенность действительно достались мне в наследство от моего невидимого отца, способность к эмоциональной манипуляции я воистину получил в дар от матери, и он оказался не менее ценен. Не менее важен.
Это началось, когда я был подростком, в силу чего не замечал симптомов, пока они не стали вполне выражены. То время у меня по большей части проходило вне дома: за игрой в футбол на грязном, заросшем сорняками пустыре к югу от жилого комплекса, в проведении плохо продуманных экспериментов со всякими гаражными творцами и художниками, в исследовании собственной сексуальности и моральных границ молодых людей моего окружения. Мои дни наполнял запах города, жар солнца и вера в то, что в любой момент может случиться что-нибудь радостное — футбольная победа, удачный проект, великолепный роман. Я рос уличной крысой, жил на базовое, но совершал открытия столь богатые, столь драматичные и глубокие, что меня не волновал мой статус в более крупном культурном срезе.
Казалось, пределы моего микросоциума теряются за горизонтом, и конфликты внутри этих пределов — Томасу или Карле стоять на воротах, настроит ли Сабина купленные в свободной продаже бактериальные культуры на производство самопальной дури для вечеринок, является ли Диди гомосексуалистом и как это выяснить без ухаживаний и унижения отказа — становились глубочайшими драмами, которые веками находили свой отклик в юношеских душах. Когда позже мой руководитель проекта сказал: «Каждая жизнь проходит через период социопатии развития», я подумал как раз об этом времени.
А потом мама уронила стакан. Хорошая была вещь, с толстыми скошенными стенками и похожей на потёки желе кромкой, и разлетелся он со звуком, похожим на выстрел из ружья. Ну или это мне так запомнилось. Значимые моменты могут вызывать затруднения с сохранением объективности, но мои воспоминания таковы: тяжёлый, прочный стакан выпадает у мамы из рук, ловит солнечный луч, крутится в воздухе и взрывается об наш кухонный пол. Она тихо ругается и идёт за метлой, подмести осколки. Неуклюже переступая ногами, возится с совком. Я сидел за столом с остывающим в руках эспрессо, и наблюдал, как она целых пять минут пытается прибрать за собой. Меня поглотил ужас и ощущение чего-то очень неправильного. Мне в голову пришло сравнение — моей мамой кто-то управляет удалённо, не вполне понимая принцип управления. И ещё хуже стало от того, как она смутилась, когда я спросил, что происходит. Она не поняла, о чём я говорю.
После этого я начал внимательно следить за ней, наблюдать целый день, каждый день. Сколько это уже продолжалось, я сказать не мог. Эти проблемы с подбором слов, особенно рано утром и поздно вечером. Потеря координации. Моменты замешательства. Это всё мелочи, говорил я себе. Следствие недосыпания или слишком долгого сна. Она целыми днями пялилась в развлекательные программы из Бейджина, а потом всю ночь перебирала кладовку или часами напролёт стирала одежду в раковине, и её руки краснели и трескались от мыла, пока разум её, казалось, обуревали всякие мелочи. Её кожа приняла пепельный оттенок, щёки стали вялыми. Медлительность, с которой двигались её глаза, наводила на мысль о рыбе, и мне стал регулярно сниться кошмар, в котором море пришло её забрать, и она тонула прямо здесь, за столом с завтраком, а я сидел рядом с ней, не в силах помочь.
Но если я заговаривал с ней об этом, то только приводил в замешательство. С ней всё было как надо. Она чувствовала себя как обычно. У неё не было никаких проблем с делами по дому. Она не теряла координацию. Даже когда слова застревали у нее в горле, она не понимала, что я имею в виду. Даже когда она, словно алкаш, путала свою кровать с уборной, ей не казалось это чем-то необычным. И хуже всего оказалась ее уверенность. Ее искренняя уверенность, что я говорю это нарочно чтобы ранить её, совершенно непонятно зачем. Из-за чувства, что я предаю её, потому что боюсь, что я причина её страданий, а не просто свидетель чего-то глубоко неправильного, мне только и оставалось, что рыдать на кушетке. Она и не думала о походе в клинику; там всегда такие длинные очереди, да и было бы зачем в них стоять.
Я все же заставил её пойти туда за день до Дня Покаяния. Мы приехали рано, я вез с собой жареную курицу и ячменный хлеб на ланч. До медсестры в приёмном мы добрались ещё даже не поев, а после уселись в зале ожидания, заставленном стульями из поддельного бамбука и с потасканным зелёным ковром на полу. Напротив нас сидел мужчина чуть старше моей матери, он держал руки на коленях и то и дело сжимал кулаки, изо всех сил стараясь не кашлять. Рядом со мной сидела женщина моего возраста или чуть моложе и смотрела прямо перед собой, пложа руку на живот, будто пытаясь удержать кишки внутри. Позади нас плакал ребёнок. Помню, я удивился, с чего тому, кто может позволить себе ребёнка, тащить его в базовую клинику. Мама держала меня за руку. Мы сидели там вместе несколько часов, переплетя пальцы. Всё это время я говорил ей, что всё будет хорошо.
Пришел доктор – узколицая женщина в перламутровых серьгах. Помню, она оказалась маминой тезкой, пахло от нее розовой водой, и в глазах ее стояла какая-то мертвенная тень, как у человека в шоковом состоянии. Она не стала дожидаться моего рассказа о том, что нас привело. Система медэксперта уже собрала записи и высказала свои предположения. Синдром Хантингтона, тип C. То же, сказала доктор (хотя мать никогда не посвящала меня), что убило моего деда. База может покрыть купирующее лечение, включая психоактивные препараты. Доктор сделает запись в профиле. Препараты по рецептам начнут приходить на следующей неделе и будут поступать, сколько понадобится. Она взяла мою маму за руки, механически, заученно воззвала к ее храбрости и ушла. В следующую смотровую, к кому-то, чью жизнь она, надеюсь, смогла спасти. Мать качнулась ко мне, её глаза медленно-медленно нашли мое лицо.
— Что случилось? — спросила она, и я не знал, что сказать.
На то, чтобы умереть, у мамы ушло три года. Я, бывало, слышал от неё, что как тратишь день, так потратишь и жизнь, и мои дни теперь проходили по-новому. Футбол, поздние ночные тусовки, заигрывания со знакомыми и незнакомыми юношами — всё кончилось. Я разделился на трёх разных людей: один стал сиделкой для слабеющей матери, ещё один с яростью взялся за изучение болезни, задавшей направление его жизни, а последний пал жертвой депрессии столь глубокой, что мытьё или еда стали настоящим испытанием.
Моя комната походила на келью, в которой едва помещалась кровать. Окно с матовым стеклом открывалось в вентшахту. Мама спала в кресле под развлекательные новости. Над нами жила семья иммигрантов из Балканской Зоны Общих Интересов, они топали, орали и дрались, и каждый их шаг напоминал об ужасающей плотности населения в нашем районе. Я кормил маму лапшичным супом и россыпью казённых таблеток, которые выглядели самыми яркими деталями интерьера. Мама становилась всё импульсивнее, раздражительнее, и понемногу теряла способность говорить, хотя понимала меня, думаю, почти до самого конца.
Тогда я не отдавал себе в этом отчёта, но вариантов мне оставалось всего ничего: сплести спасательный круг из того, что было под рукой, бросить мать в последней болезни, ну или умереть самому. Бросить маму я никак не мог, умереть тоже. Вместо этого я взял её болезнь и сделал своим спасением. Я читал всё, что было связано с типом C Хантингтона, с его механизмами в понимании учёных, с исследованиями в этой области, и с лечением, которое когда-нибудь сможет с ним справиться.
Когда я чего-то не понимал, я искал пособия. Я писал письма в социальные программы больниц и центров медицинских исследований на Марсе и Ганимеде. Я вычислил, как связаться с биоконструкторами, и задалбывал их вопросами: «Что такое задержка цитоплазматической регуляции?», «Как белковые ингибиторы мРНК относятся к фенотипическим выражениям первичных последовательностей ДНК?», «Что означает синтез Линча-Нойона в отношении восстановленных нейронных тканей?» до тех пор, пока не стало ясно, что они меня совершенно не понимают. Я погрузился в этот сложный мир до таких глубин, до каких даже исследования в уотсоне не добирались.
Что меня поразило, так это насколько все же недалёк предел человеческого знания. До того, как я занялся самообразованием, я полагал, что в великой бездне науки каждый вопрос, имеющий какую-то важность, каталогизирован и изучен, что любой ответ найдется, если только сумеешь верно запросить нужный набор данных. Ну и кое с какими вещами так и было.
По остальным, которые лично мне казались столь важными и простыми, что их давно пора бы знать всем, данные просто отсутствовали. Как организм вымывает прекурсоры бляшек из спинномозговой жидкости? Два документа: один устаревший на семьдесят лет, опирающийся на предположения о спинальной циркуляции, ныне опровергнутые, и ещё один, основанный на данных, полученных из историй семи полинезийских младенцев, получивших повреждения мозга в результате аноксии, воздействия различных веществ либо травм.
Эта нехватка информации объяснялась, конечно, просто: исследования, касающиеся человека, требовали субъекта изучения в виде человека, и этические принципы делали полноценные исследования практически невозможными. Никто не станет ежемесячно выкачивать из здоровых детей спинномозговую жидкость только потому, что из этого может выйти неплохой экспериментальный проект. Я это понимал, но когда идёшь в науку, ожидая великого источника интеллектуального света и столь быстро оказываешься во тьме — это действует отрезвляюще. Я завёл книгу невежества: вопросы, на которые существующее научное знание не давало никаких ответов, и мои мысли, мысли дилетанта и недоучки, о том, как эти ответы можно найти.
Официально мама умерла от пневмонии. Я достаточно изучил действие каждого из её лекарств, чтобы прочесть её судьбу в новых таблетках. Я понял по форме, цвету и таинственным письменам, впечатанным в их бока, что обширная бюрократия, управляющая базовым медицинским обслуживанием, перевела маму с купирующего лечения на уход за неизлечимо больными. В конце она получала что-то немногим большее, чем простые успокоительные и противовирусные препараты. Я давал их маме, потому что должен был давать. Когда она умерла, я всю ночь просидел у нее в ногах, упёршись лбом в красное шерстяное одеяло на ее тощих коленках. Горе и облегчение встали над моей душой парой ангелов-хранителей. Над мамой стали не властны боль и страдание, и я говорил себе, что худшее позади.
Уведомление от системы базового пособия пришло на следующий день. В связи с изменением моего статуса занимаемые мной помещения больше ему не соответствовали. Мне надлежало переехать в общественное жилье, да ещё быть готовым отправиться в Сан-Паулу или в Боготу, в зависимости от того, где жилье найдется. Я думал — как оказалось, ошибочно — что не готов покинуть Лондрину. Я переехал к другу, бывшему любовнику. Он мягко заботился обо мне, делал кофе по утрам и играл со мной в карты в пустые послеобеденные часы. Он предположил, что может, я не столько желаю остаться в городе, в котором родился, городе моей матери, сколько хочу как-то контролировать условия переезда.
Я подал заявки на учебные программы в Лондоне, Гданьске и на Луне, и получил отказ от всех. Я пытался конкурировать с людьми, у которых за плечами стояли годы официального образования, политические связи и богатство. Я снизил планку, стал искать развивающие программы, специально ориентированные на самоучек, живущих на базовое, и шесть месяцев спустя оказался в Тель-Авиве, где встретил Аарона, бывшего талмудиста, который изучал теперь путь к атеизму и стал моим соседом по общежитию.
На третью ночь мы с ним сидели на нашем маленьком балкончике, глядя на город. Садилось солнце, мы оба были слегка под кайфом от марихуаны и вина. Он спросил меня, чего я хочу добиться.
— Я хочу понять, — ответил я ему.
Он пожал одним левым плечом.
— Понять что, Паоло? Замысел господень? Смысл страдания?
— Да просто как всё работает, — сказал я.
* * *
Вскоре стало ясно, что Браун перешёл в разряд очень важных персон не только в группе наноинформатики или даже в исследованиях в целом, но и вообще в комнате. Фонг, никогда не отзывавшаяся ни о ком из исследований лучше, чем «подозрительный тип», теперь откладывала Брауну еду, которую приносила охрана. Дрекслер садился рядом с ним перед отключением света и смеялся, когда тот говорил что-нибудь, что могло сойти за шутку. Когда Суджаи и Ма в очередной раз затеяли одно из своих забавных вокальных соревнований, они пригласили и Брауна, хоть он и отказался.
В каждом углу шушукались: нас экстрадируют и будут судить за смерть марсиан на Фебе; компания изыскала дипломатические каналы для переговоров о нашем освобождении; Альянс Внешних Планет и Республика Марс ведут войну и наша судьба должна стать частью урегулирования. Моя личная теория — по мне так она единственная имела смысл — эксперимент продолжался всё это время и случилось что-то новое. Смертельное или чудесное, полное таинственного значения, оно вернёт нас в свет из этого богом забытого места, нашей астерской тюрьмы. Марсианин пришёл, потому что ему было нужно то, что знали только мы, и видимо, нужно настолько, что он решил закрыть глаза на наши прошлые грехи. В смотровых окнах над нами теперь гораздо чаще появлялись охранники, и особенное внимание они уделяли Брауну. Не только заключённые находили его новый статус интересным.
Браун тоже изменился, но не так, как мог бы кто-то другой на его месте. Он хоть и пользовался предоставленными его новым статусом возможностями, но рационально. Не начал чиниться, не подпустил глубины в голос. Не корчил из себя высшую инстанцию и не грелся в лучах обращённого к нему всеобщего внимания. Человечество — штука социальная, и самовосприятие его членов строится на своих же версиях, которые люди видят и слышат в отражениях от других; тот факт, что это не имело отношения к исследовательской группе — к Кумбсу, Брауну, Кинтане или ко мне — на самом деле служил ещё одним тому подтверждением. Браун балансировал между своей новой силой и рисками, которые она в себе несла. Он вступил в неофициальный альянс с Фонг и держался недалеко от неё и её людей, так что если бы Кинтана или я попытались забрать терминал силой, вокруг хватало людей, готовых прийти Брауну на помощь.
Ван Арк в ответ стал есть и спать ближе ко мне, Кинтане и Альберто. Он не любил Брауна и относился к его возвышению как к оскорблению. Комната распадалась на части, как клетка, готовая к делению. Браун и его марсианский терминал формировали один локус. Кинтана и я — другой.
*Локус — в генетике означает фиксированное положение (локализацию) на хромосоме, например положение гена.
Мы планировали кражу тихо. Когда Браун, скрючившись, сидел с терминалом, следить за нашими разговорами он не мог, но мы с Кинтаной всё равно были настороже. Я сидел на корточках рядом с амортизатором, в котором ко мне спиной лежал Кинтана. Мне в спину больно врезались металл и керамика. Я разговаривал, стараясь не шевелить губами. Фонг наверняка видела нас, но ничего не предпринимала. А может, и не видела. Страх не давал мне осмотреться и выяснить.
— Он должен уснуть, — сказал Кинтана.
— И проснуться тоже, — ответил я, вспомнив совет Альберто.
Кинтана заерзал на амортизаторе, ковш сдвинулся, зашипели подвесы. Браун сидел на другом конце комнаты рядом с отелем. Свет терминала отбрасывал тонкие тени на его щёки и впадины вокруг глаз. С правильным оборудованием я мог смоделировать лицо Брауна, и по отражательной способности восстановить изображение, на которое он смотрел. Я понял, что Кинтана что-то говорит, а я пропустил его слова мимо ушей. Я попросил повторить, и его вздох напоминал шипение подвесов.
— Я его заберу, а ты тут же спрячешь, — сказал он. — Они будут задавать вопросы мне. Искать там, куда пойду я. А потом им придётся дать ему ещё одну копию. Когда они это сделают, нас уже не тронут. Им будет всё равно. Ты сможешь достать его и отдать мне. И ты чист.
— Думаешь, нам не попадет?
— Он получит копию. С чего бы кому-то волноваться насчёт оригинала?
Я подозревал, что в этом анализе есть кое-какие дыры, но возражать не стал из опасения, что Кинтана настолько потеряет терпение, что откажется от плана. Вместо этого я решил спросить Альберто, как он считает, будет ли что-то значить украденный терминал после того, как нам дадут копию, но все прошло наперекосяк и мне не представилось такой возможности. Наварро, одна из командиров охраны Фонг, направилась к нам. Я кашлянул, Кинтана услышал и сменил тему на рассуждения о пищевой ценности астерской еды по сравнению с той, что мы ели до комнаты и о возможном влиянии, которое могло оказать на наше здоровье систематическое недоедание. Наварро села на соседний амортизатор и посмотрела на охранников, глядящих на нас из окон. Она ничего не говорила. Это не требовалось. Смысл послания — за вами наблюдают — был ясен.
Тем утром охрана пришла рано и вывела Брауна прочь. Они ничего не объяснили, просто отыскали его среди нас, кивнули на дверь, через которую пришли, и отконвоировали его наружу. Я наблюдал за его уходом. Сердце билось где-то в горле, я был уверен, что уже слишком поздно. Если Брауна отведут к марсианину, то он может уже никогда не вернуться. Браун снова появился прямо перед отбоем, между его бровями залегла складка смятения и беспокойства, но терминал он нёс с собой.
Ночью перед сном мы с Альберто свернулись клубком, готовясь ко сну, и я рассказал ему, как боюсь, что Браун и терминал могут исчезнуть раньше, чем мне представится возможность увидеть его содержимое.
— Лучше бы так и вышло, — сказал Альберто, держа меня за руку.
Не знаю, что он имел в виду: что с исчезновением этого раздражителя, надежды, комната вернётся к прежнему подобию покоя, или что-то более личное, между нами двоими. Потом я собирался озвучить ему план Кинтаны, но у него оказались иные намерения, более срочные и неотложные, и когда мы с ними разобрались, я свернулся в его объятиях, согретый и довольный нашей игрой в суровых самцов.
То ли временное отсутствие Брауна подстегнуло Куинтану к действию раньше, чем было запланировано, то ли когда он расписывал план по времени, моё внимание блуждало где-то ещё. Первым, что дало мне понять, что всё завертелось, был вопль, а потом быстрый топот сначала в одну сторону, затем в другую. Я попытался подняться, но Альберто удержал меня, а потом в темноте появилось тусклое свечение. Блюдце ручного терминала двигалось в мою сторону. Куинтана, появившись из тьмы неясным пятном, вдавил жёсткий кусок керамики мне в руку. Он ничего не сказал и побежал дальше. Я скорчился за спиной Альберто и ждал. Браун теперь визжал, и его визг становился всё выше, угрожая добраться до звука с длиной волны, превышающей человеческое восприятие. А потом Фонг. А затем Куинтана, с пафосом заявляющий, что Браун не заслуживает работы с данными, что он не понимает ничего в данных, и собирается всех нас обречь на то, чтобы жить и умереть в комнате из-за своей неуместной спеси.
Я лежал головой на плече моего любовника, терминал был погребён под нашими телами, а в это время остальные заключённые орали и дрались в темноте, в первом открытом бою той войны, что предвидел Альберто. Охранники-астеры не появлялись. Я был уверен, что их отсутствие что-то значит, но что — сказать было трудно.
Я не хотел покидать относительную безопасность и тепло амортизатора, но я понимал, что битва, бушующая в темноте, была ещё и моим лучшим прикрытием. Убеждение Куинтаны, что меня не станут допрашивать, потому что он взял на себя ответственность за похищение терминала, казалось мне оптимистичным. Даже хуже, это было похоже на что-то вроде самовнушённой реальности — сознательно принятого решения верить в то, что люди будут действовать согласно твоим предпочтениям — которая представляла постоянную угрозу для тех из нас, кто занимался исследованиями. Я сунул терминал за пазуху моего предварительно расстёгнутого комбинезона, и стал подниматься с амортизатора, надеясь, что звук подвесов потеряется в общем гвалте.
Альберто взял мою руку, чтобы перевести дух, а затем отпустил её.
— Будь осторожен, — прошептал он.
Пока я двигался сквозь тьму, комната казалась ещё большей, чем она была на самом деле. Драгоценнейшая в моей жизни вещь прижималась к коже моего живота, в то время как мужчины и женщины, голоса которых я знал на уровне почти интимном, мои соотечественники по многолетнему заключению, угрожали и сопротивлялись, плакали и кричали от внезапной боли. Подобно магическим пассам фокусника на сцене, они перевели внимание на себя и дали мне прикрытие, чтобы сделать то, что было нужно. Я сунул терминал под один из амортизаторов, составляющих отель, отошёл назад, чтобы убедиться, что ни один огонёк не покидает его тусклый дисплей, а потом потрусил обратно к Альберто сквозь темноту, боясь, что меня могут застать вне моего обычного места.
Резкий, внезапный свет утра выявил, что Куинтана сидит, прислонясь спиной к стене, глаза его почернели и опухли, а нос и губы — окровавлены. Фонг организовала поиск. Я был в списке её первоочередных целей, а Альберто — сразу за мной. Браун по новому кругу завёл вопли и обвинения, и Фонг пришлось поставить двух своих людей, чтобы те не давали ему больше нападать на Куинтану. Мне пришло в голову, что Браун подтверждает аргументы Куинтаны эффективнее, чем сам Куинтана.
Значение статуса Брауна как нашего спасителя и лучшей надежды на свободу быстро потускнело за несколько следующих часов. Я ощущал, как уверенность остальных в нём дрогнула, словно под напором надвигающейся бури. Если они обратят к нему выпущенные на волю годы разочарований, тревоги и отчаяния, обрушив их на его хрупкое человеческое тело, то вряд ли охрана сможет поспеть к нему вовремя. Это была интересная возможность, но ещё и напоминание, что я должен поставить себя на его место.
Как только наступил момент, когда это уже не показалось бы подозрительным, я взял Альберто за руку и повёл его в сторону отеля. Хардбергер и Наварро ходили между амортизаторами рядом с ним, и я опасался, что они могут наткнуться на наше золотое яблоко раньше, чем я получу шанс откусить от него. Мне показалось, что Наварро нахмурилась в в мою сторону, когда я собрался уединиться и скрыться с глаз, но может, это мне лишь показалось. Едва мы оказались в отеле и исчезли из поля зрения, я достал терминал.
Сейчас, при свете и вблизи, я смог по-настоящему разглядеть его: серо-голубой корпус с расширенной клавиатурой для полноценных научных записей; царапина вдоль правого края экрана, которая заставляла переливаться попадающий на неё свет дисплея, радугой по жёлтой дефолтной заставке; логотип Флота Парламентской Республики Марс был впечатан в корпус и отзывался эхом на экране. Я погладил его кончиками пальцев, чувствуя безмятежность и защищенность. Если бы церковь давала ощущения, которые были бы хотя бы вполовину так же хороши, как эти, то я был бы религиозным человеком.
С чувством, близким к какому-то сверхчеловеческому покою, я открыл файл с данными. Передо мной возникли графики и тексты.
Это был эксперимент. Мой эксперимент. Но и не мой тоже. Базовые структуры были на месте: специфический способ развёртывания отдельных молекулярных механизмов; мгновенная установка сети, применяемой для сложных связей; прекрасное в своей сложности терционное бета-покрытие, усеянное белками, насыщенными информацией и уязвимыми к окислению. Меня окатило внезапное, мощное воспоминание о том, как было там, в лабораториях на Фебе, когда я впервые увидел, как наночастицы образуют эти покрытия. Кранц описал это как «снежный замок, ищущий ближайшую паяльную лампу».
Они были всё так же прекрасны, так же хрупки, но они игнорировали паяльную лампу. Они нашли способ выразить себя, создавая то, что выглядело как массивные, если учесть то, что они брали начало на микроскопическом уровне, конструкции, похожие на бесконечный каскад рекурсивных структур. Тут были схемы точек управления, которые явно были клеточными механизмами, захваченными и модифицированными, сложные наслоения повторяющихся механизмов, отдающих человеческими неокортикальными структурами, и что-то… ещё.
Я смотрел на дуб и узнавал жёлудь.
Я проматывал информацию так быстро, как только мог, выхватывая первый и последний абзацы из отчётов, проглядывая диаграммы и данные ровно столько времени, сколько требовалось для получения общего представления, а затем двигался дальше. Навигационные кнопки терминала щёлкали, когда я на них нажимал, словно я давил мелких жучков. Была, очевидно, более глубокая структура, которую защищали и поддерживали развивающиеся бета-покрытия. Я не дошёл до понимания их энергетической динамики, но это была, как я понял, приоритетная группа. Что-то вроде логики отдельных частиц, напомнившей мне документ о пересмотре исследований спермы, который я читал в Тель-Авиве. Тезис заключался в том, что вместо однородной массы одинаково конкурирующих клеток существуют классы сперматозоидов; подвид, действующий как команда, чтобы поместить выбранную клетку или класс клеток в яйцеклетку.
Альберто произнёс моё имя, и я понял это, как мог бы понимать существование пламени свечи в полуденном солнце. Оно существовало, но почти ни на что не влияло.
Приоритетная группа, вероятно, могла быть идентифицирована по своему месту внутри логической сетевой структуры, но в этом ощущалась какая-то неправильность. Я вернулся на страницу с диаграммами. У меня было чувство, что где-то в сети была асимметрия, и я почти — не совсем, но почти — мог сказать, где. Это было всё равно как уже всё понимать о чём-то, но не знать, что именно ты понимаешь. Я зарычал и вернулся к началу. Альберто произнёс моё имя опять, и я поднял глаза слишком поздно.
Фонг стояла над нами двумя с деревянным выражением на лице. Я почувствовал вспышку злости на то, что она прервала меня, и быстро подавил её. Я протянул ей терминал.
— Смотри, что я нашёл, — сказал я.
Она взяла его у меня и замерла. По тому, как были сжаты её губы, по её согнутым плечам я видел, что ей хочется ударить меня. Альберто завозился рядом со мной, и сбоку от Фонг возникла Наварро. Я услышал, как с восторгом завопил Браун. Он увидел своё утерянное сокровище. Я предвидел злость и досаду Куинтаны, но для меня это не имело значения. Моей целью никогда не было помочь ему.
— Куинтана — мудак, но он не ошибся. Он это решить не сможет, — сказал я, и Фонг помотала головой, имея в виду «не понимаю, о чём это ты». Я чуть улыбнулся. — Браун не сможет это решить. Не сможет дать им искомое. А у нас может не быть другого шанса.
— Это так не работает, — сказала она.
— Я могу помочь, — сказал я. — Скажи им, пусть они позволят мне помочь, — мгновение казалось, что она собирается ответить, но вместо этого она повернулась и не стала больше развивать тему.
Это было похоже на победу.
* * *
Мой консультант в Тель-Авиве — Давид Артемис Кун — носил прекрасное имя и форменный пиджак, сидевший на нём ровно настолько неаккуратно, чтобы было понятно, что надет он шутки ради, и говорил голосом, звук которого вызывал чувство, схожее с первым глотком рома — резкое, обжигающее и расслабляющее. В его офисе пахло кофе и свежевзрыхлённой землёй. Я преклонялся перед ним, я был им раздавлен, я страстно желал стать им. Если бы он сказал мне уйти из института и писать стихи, я, вероятно, так бы и сделал.
— Наноинформатика вам отлично подойдёт, — сказал он. — Это чрезвычайно междисциплинарный предмет. Он пригодится вам, если вы свяжете карьеру с медицинскими исследованиями, с компьютерной архитектурой или микроэкологией. Из всего спектра программ, которые у нас есть, эта — одна из тех, что будет держать для вас большинство дверей открытыми. И если вы не уверены, какое из направлений обучения выбрать… — он помолчал и трижды постучал по столу кончиком указательного пальца, — то это то, что надо.
Ничто не бывает столь разрушительным и столь же легко упускаемым из виду, как плохая идея.
Мысленный эксперимент с первого курса по моей программе: возьмём металлический брусок и поставим на нём одну метку. Соотношение полученных таким образом длин можно выразить через коэффициент, с которым они относятся друг к другу. Таким образом, в теории любое рациональное число может быть выражено с помощью одной метки на металлическом бруске. Если использовать простой буквенный шифр, то метку, дающую коэффициент, равный 0.13320216033, можно прочитать как 13-32-02-16-03-30, или «л-ю-б-о-в-ь». С помощью единственной метки на металлическом бруске, если суметь поставить её с достаточной точностью, можно записать полное собрание пьес Шекспира. Или выражения машинного языка самых продвинутых экспертных систем, хотя в этом случае метка может оказаться столь малой, что решению будет мешать постоянная Планка. Как выражать огромные массивы информации через бесконечно малые объекты — вот что проходило красной нитью через мои студенческие годы. Я плавал в интеллектуальном море из кубитов и значимых данных, кодированных структур и энтропии Реньи.
Дни я проводил в вычислительной лаборатории с её кожаными диванами и древними керамическими шкафчиками, болтая с людьми, пришедшими со всего мира и из-за его пределов. Первым астером, с которым я встретился, была женщина со станции в L-5, которая спустилась сюда, чтобы изучать кристаллографию, хотя поскольку жила она при постоянной гравитации вращения, она больше была похожа на марсианку, чем на тех вытянутых солдат, что в итоге стали моими тюремщиками. Ночи я делил между моей комнатой в общаге и барами и безалкогольными кафе, стоящими вдоль границ кампуса.
Понемногу я начал, взяв за основу грустного, травмированного мальчика, сбежавшего из Лондрины и жизни на базовом, строить из него более глубокого, более серьёзного, более сосредоточенного человека. Я старался выглядеть как учёный и одевался в тонкие чёрные жилетки и рубашки песочного цвета, что студентами биологического декларировалось как их мода. Я даже вступил в студенческий союз научно-просветительской деятельности и просиживал долгие, злые, пропахшие гвоздичными сигаретами встречи и спорил, когда народ с более традиционных программ гундел, что моя работа больше похожа на философию, чем на инженерию.
Я пил немного вина, курил по чуть-чуть марихуаны, но наркотики, которые подпитывали университет, были не расслабляющими. Университет Тель-Авивской Автономии крутился на ноотропах: никотин, кофеин, амфетамин, декстроамфетамин, метилфенидат, 2-оксопирролидин ацетамид. Аарон, мой сосед по общаге, обеспечил как маршрут, позволивший им добраться до меня, так и мировоззрение, которое их оправдало.
— Мы днище, — сказал он, опираясь на подлокотник нашего дешёвого, отлитого из пены дивана. — Ты, я и кто бы то ни был ещё в этом месте. Если бы это было не так, мы пошли бы в настоящую школу.
— Мы в настоящей школе. Мы тут занимаемся хорошими делами, — сказал я. Мы ели лапшу с чёрным соусом, которую они продавали с карта, катающегося по коридорам общежития, и каждый раз, как я набивал рот, его наполнял запах чего-то напоминающего оливки.
— Именно, — сказал Аарон, ткнув в мою сторону вилкой. — Мы шагаем в ногу с самыми продвинутыми, отлично укомплектованными школами, какую ни возьми. Мы, куча выскочек с базового пособия. Наши мамочки не подгоняют школам многомиллионные гранты. Мы не выезжаем на открытиях, сделанных каким-нибудь заведующим кафедрой семьдесят лет назад. Ты думаешь, у них есть программа по наноинформатике в этом их Эколе?
— Да, — сказал я, чисто из чувства противоречия.
— Нет. А вот у нас — да. Потому что мы должны быть на переднем крае, чтобы выжить. У нас нет статуса, нет денег, у нас нет ничего из того, что нужно, чтобы открыть дверь в мир спецов по кадрам, коммерческих союзов или субсидируемых специалистов. Так что мы создаём своё, — с этими словами он достал тонкую коробочку из своего кармана и погремел ей. — То, что другие делать не могут, не хотят, или не считают нужным, для нас просто необходимо.
Глубоко в моей груди дёрнулось во сне вялое чувство справедливости, но аргументов против я найти не мог, тем более что все, кто входил в программу, в эту картину вроде как вполне вписывались. Это стало бы несправедливым, сказал я себе, если бы наркотики переворачивали всю игру. А так, даже если все будут их принимать, то всё так и останется.
По мере того, как шла моя карьера в университете и я вплотную приближался к самой кромке выпуска, я обнаружил, что меня всё меньше и меньше беспокоит справедливость и всё больше и больше — собственное благополучие. Поскольку наноинформатика была новой программой, у неё не было своего постоянного факультета. Половина классов, которые входили в перечень требуемых, бралась взаймы у других программ, и профессора зачастую не адаптировали содержимое, чтобы учесть меня. На итоговом семинаре все остальные полдюжины студентов были чистыми биологами, и работали они по общему учебному плану, который я только краем зацепил. Применение фокусирующих препаратов в этих условиях казалось очевидным выбором.
В мой последний год оба, Аарон и Давид Артемис Кун, уехали. Аарон выпустился раньше, получив предложение о работе на ультрасовременную «Эр-энд-Ди груп», настолько засекреченную, что даже её название не подлежало разглашению. Кун ушёл, чтобы занять должность с бессрочным контрактом в Университете Нанкаи на Луне, возглавив их зарождающуюся программу по наноинформатике. За время пребывания в Тель-Авиве я приобрел и других друзей и наставников, но отсутствие этих двоих я находил особо выбивающим из колеи, и количество принимаемых мной наркотиков медленно поползло вверх. Я сделал из приёма седативных свой дежурный ритуал, и говорил себе, что они помогают мне отдохнуть и набраться сил. Своё наслаждение чувством расслабления и безмыслия я решил интерпретировать как критерий степени стресса, в котором пребывал.
Моя выпускная церемония проходила в синагоге с белыми колоннами и сводами, чудными золотыми скульптурами вдоль стен и инкрустированным надписями на иврите потолком. Звуки «Старого Доброго Времени» эхом расносились по помещению, и мелодия приобретала глубину и вес, которые я в ней никогда не нашёл бы. Моё тело, испытывающее последствия масштабного злоупотребления ноотропами, сопровождавшего итоговые экзамены, и усугублённого энным количеством виски с содовой, наказывало меня тошнотой и головокружением. Я провёл мой час славы, вершину моей новой жизни, пытаясь не блевануть. Не знаю, как мне стоило бы представить, как взирает на меня из загробного мира дух моей матери, с гордостью или с отвращением. Позже, с дипломом в руках, в накинутой на плечи мантии, я вышел в общественный парк, сел на каменную скамью и зарыдал, повторяя имя моей матери в необъятном как океан горе, от которого я убегал годами.
Будет трудно сказать, какой из знаков беды заслужил бы именоваться «первым». Когда я посетил моего консультанта по распределению, я потратил час, объясняя ей, что несёт в себе моя степень и к чему она может быть приложена. Что едва ли намного лучше подготовило её к тому, чтобы помочь мне найти работу. Начали приходить письма — реально физические письма на тонкой жёлтой бумаге — из офиса администрации по делам пособий с вопросами, собираюсь ли я возвращаться в беличье колесо базового пособия. В ответ на все мои заявки, в Стравос Груп, Бейяз/Сиях и Незаконченную Историю, пришли подтверждения о получении, а после них ничего.
Меня всё это смешило три месяца. Я говорил себе и моим друзьям, что всё самое передовое всегда ошарашивает людей, которые к нему не имеют отношения. Работа моего трудового консультанта заключалась не в том, чтобы меня понимать, а в том чтобы просто наводить связи. Если у неё не получится, существуют и другие пути. Я ставил себя так, будто всё это больше неудобство, чем проблема, а перспектива вернуться обратно на базовое просто смешна. У меня диплом серьёзного университета. У меня рекомендательные письма. Дешёвое жильё, безвкусная еда, одежда из переработанного сырья и самое минимальное медицинское обслуживание отмечали то место, из которого я ушёл, а не то, в которое собирался. Заявки занимают более времени, чем я ожидал, но я смогу быть терпелив. У меня всё-таки было шесть месяцев гарантированного проживания в жилье для выпускников, пока не осталось три, а потом семь недель, а после — двенадцать дней.
Когда я уже не мог больше игнорировать тот факт, что я могу лишиться доступа к жилью до того, как куда-нибудь устроюсь, моих друзей уже большей частью раскидало по новым местам. Чувство одиночества давило мне на мозг днями и ночами напролёт. Я начал всё больше злиться на малейшие раздражители.
На практике вышло, что курс, который должен был предоставить мне больше всего вариантов, сделал из меня предмет шапочного разбора, поставив позади тех, кто занимался узкой специализацией. И это было даже не худшей из моих проблем. Я полагал, что после финальных экзаменов употребление мной ноотропов и седативных закончится более-менее само собой. В конце концов потребность испарится. А если время от времени я использую небольшую коррекцию руля, которая поможет мне идти верным курсом в удивительно сложном пост-выпускном мире, всё остальное будет не таким позорным и болезненным. Без наркотиков моё обычное нормальное состояние ощущалось вялым и разболтанным. А седативные всего лишь делали мой сон более глубоким, более спокойным, более плодотворным.
Меня накрыло, когда я сидел в кафе на улице Йигаль Алон под медным навесом, сжимая свой терминал в ладонях. За чашкой чая с маленьким коржиком я просматривал свои расходы, имея целью понять, как я могу расширить мои возможности в поиске работы, не возвращаясь на базовое. В первом приближении цифры выглядели как удар под дых. И когда я перепроверил расчеты, обнаружил то же самое. В месяцы, прошедшие с окончания моей программы, употребление мной препаратов выросло.
Не знаю, сколько уж я там просидел, но официант время от времени подходил, трогал меня за плечо и спрашивал, в порядке ли я. Я очень отчётливо помню двух молодых женщин за соседним столиком, планировавших свадьбу в то время как я приходил к пониманию, что отрицаю очевидное. Я променял Лондрину и жизнь на базовом на диплом, который не мог применить и целый букет зависимостей. И как ни крути, сейчас я был хуже, чем в те дни, которые я проводил, наблюдая, как уходит в небытиё моя мать.
Не пойму, почему я в тот момент не впал в отчаяние. Отчаяние, несомненно, лежало открытым передо мной. Но как-то не случилось. Вместо этого я составил то, что назвал своим планом спасения: список из пятидесяти рабочих позиций, которые, пусть и плохо согласовывались с моим образованием и амбициями, всё же могли удержать меня от базового; сводный счёт с теми небольшими деньгами, что у меня остались; комната в отеле, где я смогу спать, ходить из угла в угол и плакать, пока не уйду оттуда. Я сразу подал все мои пятьдесят заявок, записался в эксклюзивный терапевтический центр, без лицензии и с видом в переулок, и приготовился к аду.
Первую неделю я не спал. Моё тело ныло, как от побоев. Глаза высохли так, что зрение давало размытую картинку. Я наблюдал, как моё настроение циклично взлетало, падало, и поднималось опять, и длина волны этого цикла моей болезни становилась всё короче и короче, до тех пор, пока я уже не смог различать циклы. Ломка была похожа на голод, жажду и похоть, и я просто отложил её удовлетворение на потом, пообещав себе, что если это желание останется настолько же жестоким, когда всё закончится, то я помогу себе умереть. Я предвкушал свою возможную передозировку как фанатик, предвкушающий Армагеддон.
Я не особо помню вторую неделю. Когда я снова пришёл в себя в середине третьей недели — от аренды моей комнаты пока что оставалось десять дней — я почувствовал слабость, голод и ясное понимание того, что до сих пор я не осознавал, насколько много я теряю. Моё сознание было определённо моим. И я не мог не думать о моей матери, о том, как её болезнь ослепила её своими же собственными симптомами. Теперь я понимал её гораздо лучше. Моя собственная зависимость работала схожим образом. Измождённый лечением, я искал во сне спрятанные двери, открывающиеся в комнаты, полные книг и научных инструментов, в которых я когда-то бывал и про которые забыл и не был в состоянии определить их положение. Метафора была прозрачна. Я дал клятву, что никогда больше не стану подвергать своё сознание такой опасности, хотя, как бывает после всех решительных заявлений такого рода, с тех пор я её основательно нарушил.
Когда осталось семь дней, я вымылся, побрился и взял себе еды, состоящей из яиц и кофе, которые я едва мог себе позволить. Мой срок в аду почти закончился — я так полагал — и я готовился к своему возвращению в мир живых. Если меня здесь не ждало ничего, то это означало возвращение под крыло к администрации по делам пособий. Невозможно выразить, насколько такой вариант казался мне ужасным, но я был готов встретить его лицом к лицу, если это окажется необходимым. Я думал, что вышел за рамки иллюзий о себе и о том, что я способен вынести. И это даже могло быть правдой. Если вспомнить о том, что я чувствовал тогда, и сравнить с тем, что снова чувствую сейчас, то это будет совсем разное, и первое будет легче второго.
У меня было пять ожидающих сообщений. Четыре — ответы на заявки, которые я отправлял, в двух просили больше информации насчёт моей квалификации, в двух назначали дату интервью. Последнее, к моему удивлению, было возвращением в мою жизнь Аарона. Его научно-разрабатывающая шарашка наткнулась на что-то, что оправдывало увеличение бюджета. Открылись новые позиции, включая и полноценную группу наноинформатики. Позже я задумался, видел ли я в нём изменения уже тогда. Запись в терминале не могла передать ту же полноту нюансов, как настоящий разговор, а социопатия часто не поддаётся обнаружению, даже при самых благоприятных обстоятельствах. Надеюсь, что я и правда это пропустил. Если я это увидел и решил отредактировать эту часть моего восприятия, если надежда, скачущая в моей груди, была для меня важнее, чем новоприобретённая целостность моего разума, то это говорит обо мне плохо. Я предпочёл бы быть проклятым по наивности, чем благодаря осознанному игнорированию.
Я ответил тут же: я с радостью поговорил бы насчёт работы. Я сказал ему, что только между нами, но у меня был серьёзный кризис, и я даже начинал думать, что Давид Артемис Кун сбил меня с толку своей профессиональной харизмой и прекрасным именем. Я с шутками поведал ему о своём отпуске в аду, рассказав, но и не рассказав о нём, боясь того, что он может обо мне подумать. В то время я придавал больше веса мнению других людей.
Ответ от Аарона пришёл быстро. Он пообщался с начальством, и руководитель проекта хочет со мной поговорить. В ближайшие несколько дней он выйдет на связь. Его звали, как я и ожидал, Энтони Дрезден.
* * *
Все остальные, даже Альберто, не представляли по-настоящему, что значит работать в исследованиях. Я уверен, что это так. На станции Тот к нам относились по разному — как к опасности, которой мы и являлись. Но то, что они относились к нам, как к чудовищам, было неуместно. Те изменения, через которые мы прошли, чтобы стать тем, чем мы стали, не сделали нас слепыми ко всему человеческому. Наша эмоциональная жизнь не прекратилась. Все мы, работающие в исследованиях, испытывали ту же любовь, надежду, ревность, что и управление, и служба безопасности. Если кто-то чувствовал себя польщенным, забитым или усталым, мы видели это так же, как и любой другой. Разница, и, думаю, это была единственная разница, состояла в том, что нас это больше не трогало.
Путаница вырастала из метафор психических заболеваний. Остальные думали об исследованиях как о сборище людей на грани аутизма, и хоть несколько человек, попадающих в этот спектр было — Оусли из химической сигнализации, Арбрехт из моделирования — они не были созданы такими специально. Свои диагнозы они принесли в комплекте с собой. Другой ярлык — социопаты — был ближе к истине, хотя я уверен, что некоторая разница всё же присутствует.
Я помню, каково это, волноваться за людей. Моя мать. Сэмюэль, парень двумя годами старше меня, который стал моим первым любовником. Аарон. Я помню, как сильно меня заботило, всё ли у них хорошо, не страдают ли они, что они обо мне думают. Помню, как оценивал самого себя сквозь призму мнения окружающих меня людей. Моя ценность определялась извне, моим представлением о том, как я выгляжу в глазах других. Это потому, что мы, в конце концов, социальные животные. Взаимосвязь эмоций и представлений. Помню это, как мог бы помнить о песне, что знал когда-то, забыв её мелодию.
Куинтана сломал мне нос.
Это было в разгар утра, как у нас в комнате называлось это время, и Брауна, с его драгоценным терминалом, прижатым к груди, охрана снова увела из комнаты. Мы с Альберто гуляли, совершая медленный круг ради простого удовольствия почувствовать своё тело в движении. Я только добрался до самого дальнего от отеля угла, как к нам подошёл Куинтана. Добродушие в выражении его лица поначалу удивило меня. Я ожидал гнева, страдания или смятения. Альберто угадал в Куинтане угрозу раньше меня. Он заорал и попытался оттолкнуть меня в сторону, но Куинтана подошёл вплотную, закручивая туловище в пояснице. Его локоть влетел мне в переносицу с таким звуком, словно кто-то наступил на винный бокал — звонким и глухим одновременно.
Я перекатился на бок, не очень осознавая как упал. Мои руки прикрывали моё поруганное лицо, но не трогали его. Прикосновения усиливали боль. Кровь стекала по моим щекам и пропитывала ворот моего комбинезона. Громкие крики доносились до меня с огромного расстояния, которое на деле оказалось около четырёх метров. Альберто и двое из людей Фонг боролись с Куинтаной, отжимая его назад и подальше от меня. Полдюжины других заключённых бежали к нам, чтобы помочь восстановить мир или посмотреть как он рухнет. Голос Куинтаны так сильно вибрировал от ярости, что я не мог понять, зовёт он меня, или мне угрожает. Я поднялся на колени и посмотрел вверх. Астеры-охранники прильнули к окнам над нами и казались чуть менее скучающими, чем обычно. Одна из них, женщина с короткими рыжими волосами и с татуировкой поперёк шеи, улыбнулась мне с сочувствием, пожав плечами. Я встал, но пульсирующая боль снова бросила меня на колени.
Куинтана повернулся и пошёл прочь, за ним следом шла сама Фонг, чтобы убедиться, что он не вернётся. Остальные смотрели как они уходят, а потом Альберто подошёл ко мне.
— Я говорил тебе, что из этого проистечёт война.
— Ты такой умный, — сказал я, и звук моего голоса напоминал что-то из детского мультика.
Он взял мою прикрывающую лицо руку и мягко отвёл её в сторону.
— Давай-ка оценим повреждения, — сказал он. А потом. — Ох, дорогой. Ты попал.
Они забили в мой нос два тампона, пожертвованных женщиной из службы безопасности, пока мы не вправим его. Наши охранники-астеры так и не появились. Политика в комнате была нашим собственным делом, и астеры сюда не лезли. Тем не менее, когда появились Браун и его эскорт, ни один человек в комнате не говорил ни о чём, кроме насилия, которое он пропустил.
Охрана не давала нам зеркал. Выражения на лицах остальных давали мне то, что было ближе всего к отражению, и благодаря им я догадался, что выгляжу довольно жёстко. Альберт оторвал рукав от своего комбинезона и намочил его в душе. Моя засохшая кровь стала липкой, приклеила мою одежду и бороду к коже, и тянула её, когда я двигался. Я сидел спиной к стене, принимая помощь от Альберто со всей благосклонностью, которую только мог выказать. Я видел как Браун подошёл к Фонг, видел как они разговаривают. Браун переминался с одной ноги на другую и оглядывался, словно ожидал, что станет следующей целью Куинтаны. Я ждал, спокойно и терпеливо, боясь, что любое движение с моей стороны может его спугнуть. Куинтана вышагивал по дальнему концу комнаты, бормоча что-то самому себе под присмотром нескольких безопасников Фонг и Меллина. Сюжетная атмосфера комнаты вокруг меня изменилась. Раз Куинтане досталась роль негодяя, я оказался в роли жертвы. И как жертва, я был доступен.
— Фонг рассказала мне, что случилось. Выглядишь ты дерьмово, — сказал Браун, устанавливая превосходство прежде чем признаться в слабости.
— Сам виноват, —ответил я, потом выдержал паузу, оборачивая слова в шутку. — Да ну нет, конечно, виноват Куинтана.
Альберто, появившись со свежей мокрой тряпкой, заметил нас, остановился, и отошёл в сторону, чтобы сесть отдельно. Браун опустился, садясь рядом со мной.
— Он всегда был мудаком.
Я согласно хмыкнул и стал ждать. Браун задвигался, заёрзал. В моём животе что-то натянулось, и уверенность в том, что он не предложит мне ничего, кроме своего сочувствия, а потом уйдёт, встала поперёк моего горла. Я взял его за руку, словно мог удержать силой, но заговорил спокойно.
— Он много с тобой разговаривает?
— Они, — сказал он. — Марсианского офицера здесь нет. Это лишь астерская охрана.
— И что они говорят?
— Они спрашивают меня, что это.
— А что ты говоришь им? — спросил я. Когда он не ответил, я попробовал опять. — Что это?
— Это развитие изначального образца протомолекулы. Ты же успел увидеть достаточно, разве нет? Перед тем, как вернуть терминал?
— Ну да, — сказал я. Такая откровенность ничего мне не стоила.
— И они знают, что это. Я уверен. Это не та проблема, которую им нужно решить. Это тест. Они хотят посмотреть, как бы будем решать головоломку, которую они уже вскрыли. Они об этом не говорят, но я слышу, как они надо мной смеются.
Это кольнуло меня, но сейчас был не тот момент, чтобы обращать на это внимание. Приоткрывшаяся раковина Брауна дала мне возможность, и я завёл свой нож внутрь, чтобы не дать ей захлопнуться снова.
— Скажи им, что нужны двое. Скажи им, чтобы взяли нас обоих, и я помогу.
Я увидел искру жадности в его глазах, такой момент бычьей хитрости. Как только я помогу ему, у меня не будет возможности навязать ему какие-либо условия, поэтому ему ничего не стоило меня кинуть. Я изо всех сил старался удержать невинное выражение. Думаю, мои раны и моя борода мне в этом помогли.
— Спасибо, Кортазар, — сказал он, и вытащил терминал из комбинезона.
Я осторожно, заставляя себя не выхватить, взял его у него. Под кончиками моих пальцев как розы расцветали файлы, измерения, изображения и аналитические выкладки открывались одни за другими, вызывая ассоциации с погружением в океан данных. Его поверхность, которую я бегло зацепил раньше, держала над бездной, и я с радостью погрузился в неё. Некоторые из структур высшего порядка обладали органическими корнями: липидные бислои, протонные насосы, что-то, что когда-то могло быть рибосомой, а теперь изменилось почти до неузнаваемости. Это, как я полагал, и ввело Брауна в заблуждение.
Он предположил, что клеточная мембрана будет действовать как клеточная мембрана, вместо того, чтобы рассмотреть, что из себя представляют клеточные мембраны и как они могут быть использованы для какой-либо ещё цели, кроме просто создания границы между вещами. Они также без труда могут обеспечить магистраль для молекул, уязвимых к частично заряженным молекулам воды. Или любому другому полярному растворителю. Как оптическая иллюзия с лицами и вазами, бислои могут определяться либо разделяющими их объёмами, либо сетью созданных ими связей. И всё это было лишь массивным, макромасштабным выражением информации в исходных частицах.
Я листал страницы, уходя всё дальше в моё мысленное плавание через моря выводов и предположений. Время не собиралось останавливаться, даже став столь мало значимым. Я не вспоминал о том, что Браун сидит рядом, пока он не тронул меня за плечо.
— Это… интересно. Посмотрим, что я смогу найти.
— Но мы ведь понимаем, — сказал он. — Что веду я.
— Ну конечно, — сказал я. Как будто я мог забыть.
Сидение с данными и откапывание того, что я мог вспомнить о раннем эксперименте заняло больше времени, чем мне хотелось бы. Время съело часть моих воспоминаний, а ещё некоторые, похоже, подменило. Хотя основное ядро никуда не делось. Как и чувство изумления, столь глубокое, что время от времени оно заставляло мои лёгкие сдуваться до отказа. Но, хоть и медленно, я нащупал закономерность. Центр всего. То, о чём мыслил как о Королеве Пчёл. В то время как великое множество из структур, которые я рассматривал, были за пределами моего понимания — думаю, за пределами понимания любого человека — были и другие, в которых какой-то смысл был. Решётки, которые имитировали бета-покрытия и расширялись на них. Сложные системы управления и сопоставления образцов, в которых всё ещё можно было распознать ткани мозга, двухступенчатые насосы, собранные на основе сердец. А в центре — частица, к которой не вело ничего. Частица, требующая себе и отдающая огромное количество энергии.
Когда я понял, что физические размеры структурных частиц — макроскопические, понимание хлынуло сквозь меня, словно поток. Я видел стабилизирующую сеть, которая может привести субквантовые эффекты до классического масштаба. Устройство связи, игнорирующее скорость света благодаря сминанию пространства, или, может, стабильной червоточине. Если я плакал, то плакал тихо. Никто не мог знать, что я нашёл. И в особенности Браун.
Не раньше, чем настанет время произвести мою замену.
— Мы, без сомнения, видим руины Эроса, — сказал я.
— Очевидно, — сказал он нетерпеливо и это было правильно.
— Но глянь на эти третичные структуры, — сказал я, вытягивая подготовленный мной график. — Связь между сетями описывается таким же графиком, что и эмбриональное перенасыщение.
— Оно создаёт…
— Яйцо, — сказал я.
Браун цапнул у меня терминал, его глаза сновали взад-вперёд, когда он сравнивал мои графики. Это была приятная ложь, это была правдоподобная ложь, подкреплённая увлекательными и запоминающимися корреляциями, которые не имели ни капли общего с настоящей причиной. Они строились на его предубеждении, что биологические структуры можно использовать только для целей биологии. Я по его лицу видел, как он следует за аргументами, которые я соорудил, чтобы сбить его с толку. Он отчаянно нуждался в логическом сюжете, и теперь, когда я дал ему таковой, казалось маловероятным, что он увидит что-то ещё. Я не знаю, облегчение заставляло его руки дрожать или страх, но они дрожали.
— Вот оно, — сказал он. — Вот то, что выведет нас отсюда.
Я оценил то, что он использовал множественное число, и ни на миг не принял это за что-то искреннее. Я хлопнул его по плечу, воспользовался им как рычагом, чтобы подняться, и оставил его в его усилиях убедить себя в том, во что он уже практически был готов поверить. Остальные, рассыпавшись по комнате, стояли группами по двое, трое, четверо. Что бы они ни пытались изобразить, их внимание было приковано к Брауну, а через него и ко мне. Я выбрался на открытую площадь и стал разглядывать смотровые окна. Астеры смотрели на нас оттуда. На меня. Их странно большие головы, их тонкие, удлиненные тела. По набору хромосом они были такими же людьми, что и я. То, что разделяло всех нас — меня и их — и остальную часть человечества, случилось много позже, чем сформировалась наша генетика. Я поймал взгляд грязноволосого парня, которого опознал как одного из тех, что забирали и возвращали Брауна с этих его сеансов. Я поднял руку, будто бы хвастаясь. «Я знаю твой секрет. Я собрал твою головоломку».
Браун связал себя неверной постановкой вопроса. У Куинтаны не было возможности посмотреть на исходные данные. Всё, что мне было нужно — это чтобы марсианин спросил меня, и спросил Брауна, и тогда я стал бы тем самым человеком, которого они возьмут. Заключённым для обмена.
Если что-то и скребло меня в глубине души — то, что охранники не пришли, когда Куинтана спёр терминал, что марсианин отсутствовал во время допросов Брауна — то оно было весьма размыто, и я отпихнул его подальше. Но был момент, гипнагогический сдвиг, когда размышления дня растворились во сне, а стражи рациональности пали.
И тогда ядовитая мысль, подкравшись, накинулась на меня, и меня в один момент кинуло из полудремы в холодный ужас.
— Всё в порядке, — сказал Альберто, — это был кошмар. Они следят за ним, — я смотрел на него, сердце моё билось так бешено, что я подумал, что оно может и не выдержать. В темноте Альберто закатил глаза и повернулся ко мне спиной, подложив руку под голову. В этот момент я понял, каково его мнение о происходящем. Он думал, я боюсь Куинтану. Он ошибался.
Мерзкая мыслишка, которая пришла ко мне во сне, заключалась в следующем: если астеры договариваются о торговле заключёнными с Марсом, то они вполне могут быть до сих пор врагами. Если они враги, астеры будут стремиться отдавать всё, что у них есть с минимальной внутренней ценностью. Астерская охрана допрашивала Брауна дважды в отсутствие марсианина. Они вполне могли выяснять не то, какую божественную тайну, которую заключают в себе данные, он увидел, а то, что он этого вообще не смог.
Устремившись по пути моей идиотской яйцевой гипотезы, Браун может доказать нашим тюремщикам, что он будет наименее полезен их врагам. Или Куинтана со своей склонностью к насилию и неуклюжей двуличностью может привести их к мысли, что у Марса не получится работать с таким хрупким и изменчивым эго.
Я строил свой курс, исходя из того, что быть компетентным, проницательным и не бояться работы — вот залог успеха.
Я поразился сам себе. Зайти так далеко, пройти через столь многое, и остаться всё таким же наивным…
* * *
— Скажем, я разрабатываю ветеринарный протокол для… ну не знаю. Для лошадей. Должен ли я начать с того, чтобы опробовать его на голубях? — спросил Энтони Дрезден. Он был видным мужчиной, и излучал харизму, как огонь разливает тепло. Приёмный центр Протогена с виду больше напоминал высококлассную клинику, чем административное учреждение. Маленькие отдельные комнаты с медицинскими отсеками, автодоками и стеклянными стенами, отделяющими их от находящегося снаружи сестринского поста, с которого можно было заглянуть внутрь любого из них, как в паноптикуме. Логотип компании и девиз — «Первее всех. Быстрее всех. Дальше всех» — были выложены зелёной мозаикой на стенах.
В моем контракте упоминался должным образом контролируемый режим медицинской работы, и я предположил, что всё здесь имеет отношение как раз к нему, но выглядело это всё равно странно.
— Я, наверное, рекомендовал бы опробовать его на лошадях, — сказал я.
— Почему?
— Потому что это как раз те животные, для которых вы пытаетесь разработать протокол, — сказал я, мой голос в конце предложения поднялся выше, будто я задаю вопрос.
Дрезден улыбкой подбодрил меня.
— Данные, полученные с голубями, скажут мне так же много?
— Нет, сэр. Голуби и лошади — очень разные животные. Они устроены совсем не одинаково.
— Согласен. Так как ты думаешь, этичны ли испытания на животных?
— Ну конечно, — сказал я.
— Почему? — резко сказанное слово заставило меня занервничать. Мой живот напрягся, и я обнаружил, что щиплю себя за руку.
— Нам нужно понимать, что препараты и методики безопасны, прежде чем начать испытания на людях, — сказал я. — Количество страданий, которого человек избегает благодаря тестированию на животных, огромно.
— Стало быть, цель оправдывает средства?
— Выразить это таким способом смахивает на провокацию, но да.
— Почему для лошадей не так?
Я поёрзал. Вощёная бумага мялась на лабораторном столе подо мной. У меня было чувство, что это какая-то уловка, так что сейчас я приближался к некой символической опасности, но представить другого ответа я не мог.
— Не знаю, — сказал я.
— Ну и хорошо, — сказал Дрезден. — Это собеседование. Чистая рутина. Как думаешь, у крыс всё устроено как у человека?
— Я думаю, что в большинстве случаев устройство достаточно схоже для получения предварительных данных, — сказал я.
— Как думаешь, крысы способны страдать?
— Я считаю абсолютной этической обязанностью избегать любых излишних страданий…
— Вопрос был не в этом. Способны ли они страдать?
Я скрестил руки.
— Полагаю, да.
— Но их страдания не имеют для нас такого уж значения, — сказал Дрезден. — Ты выглядишь так, будто тебе неловко. Я сказал что-то, что доставило тебе неудобство?
Мужчина в сестринском посту поднял глаза, поймал мой взгляд, а потом снова отвёл их. Автодок в стене прозвенел спокойным аккордом.
— Я не вижу смысла в этом вопросе, сэр.
— Увидишь, — сказал он. — Не бери в голову. Мы просто выясняем кое-какие линии отсчёта. Расширенные зрачки, движение глаз, дыхание. Ты не в опасности. Давай рассмотрим одно предположение. Просто посмотрим как ты отреагируешь.
— Ну ладно.
— Та идея, что страдания животных важны меньше чем страдания человеческие, берёт начало в религии. В ней подразумевается особое творение, так что мы — ты и я — в своём роде совершенно отличны от остальных животных. Мы морально отделяем себя от крыс, лошадей и шимпанзе, не основываясь на конкретной физической разнице между нами, а исходя исключительно из утверждения, что мы священны по своей природе и властвуем над ними. Это история, которую мы рассказываем, чтобы позволить себе делать то, что мы делаем. Взгляни на этот вопрос без фильтра, и он будет выглядеть совсем иначе.
Ты вот говоришь, что есть этическая обязанность избегать излишних страданий. Согласен. Вот почему получение надёжных данных — наша главнейшая обязанность. Правильная разработка эксперимента, глубоко проработанные исходные данные, параллельное изучение в случае, когда оно не влияет на ход работы. Плохие данные — это просто ещё одно название для ненужных страданий. Ну а пытать крыс, чтобы посмотреть, как будет реагировать человек… Это УЖАСНЫЕ данные, поскольку крысы не больше похожи на людей, чем голуби на лошадей.
— Стойте, так вы… хотите сказать, что совсем пропустить испытания на животных и перейти прямо к людям будет… БОЛЕЕ этично?
— Мы те самые животные, для которых мы пытаемся создать протокол. Это тот самый метод, которым можно получить наилучшие данные. А лучшие данные означают меньшие страдания в долгосрочной перспективе. Может, больше человеческих страданий, но меньше страданий в целом. И нам не придётся трудиться, руководствуясь нашим лицемерным пониманием эволюции, да ещё и притворяясь, что между нами и другими млекопитающими существует какая-то неодолимая преграда. Звучит успокаивающе, не находишь? — автодок звякнул снова. Дрезден глянул на него и улыбнулся. — Отлично. А теперь расскажи мне только хорошее из того, что ты помнишь о своей матери, — в ответ на мой испуганный взгляд он улыбнулся и махнул рукой. — Я шучу. Мне не нужно этого знать.
Дрезден повернулся к стеклянной стене и махнул рукой. Вошла молодая женщина в лабораторном халате с напоминающим кельтский торк стетоскопом вокруг шеи, и мягко вернула меня в лежачее положение. Пока она это делала, Дрезден прислонился к стене, небрежно и непринуждённо.
— Это часть нашего собственного исследовательского режима, — сказал он. — Стратегия повышения эффективности. То, что даёт нам преимущество.
Сейчас, оглядываясь назад, я уверен, что чувствовал что-то вроде страха в тот момент. Чувствовалось, что принимается какое-то важное решение, о котором я лишь смутно догадывался. Улыбка Дрездена и безразличие врача, казалось, противоречили этому ощущению, но на мгновение я почти решил потребовать, чтобы они прекратили, чтобы оставили меня в покое.
Не уверен, насколько эти воспоминания истинны, но страх — это то, что, как правило, я сейчас вспоминаю и ощущаю наиболее чётко, и это заставляет меня верить, что так всё и было.
Прежде чем я смог справиться со своим страхом, доктор наклонилась ко мне поближе. От неё пахло сиренью.
— Вы можете почувствовать себя немного странно, — сказала она. — Если не трудно, не могли бы вы сосчитать от двадцати до одного?
Я сосчитал, автодок на стене щёлкал и менял показания по мере того как числа становились меньше и меньше. На двенадцати я запнулся, потерялся. Доктор что-то сказала, но я не смог понять смысла её слов, как и подобрать какие-то свои. Дрезден ответил ей, и щелчки прекратились. Доктор улыбнулась мне. У неё были очень добрые глаза. Через какое-то время — минуту, час — ко мне вернулась речь. Дрезден всё так же был здесь.
— Подготовка, которой мы здесь занимаемся, основана на магнетизме. Она подавляет некоторые очень специфические, узконаправленные зоны твоего мозга. Снимает фиксацию. Некоторые из наших сотрудников считают, что это помогло им увидеть вещи, которые иначе у них увидеть не вышло бы.
— Чувство такое…
— Я знаю, — сказал он, стуча себя по лбу. — Я тоже через это прошёл.
Я сел. Меня омывало чувство почти сверхчеловеческой ясности. Спокойствие, какое бывает в море после шторма, оглаживало мои мышцы. Это было круче, чем все наркотики, с которыми я познакомился в университете — целеустремлённость ноотропов, эйфория седативных. Помню, как подумал: «Ого, да это может вызвать привыкание». Какой бы я ни испытывал страх, он больше не казался важным.
— Это прекрасно, — сказал я.
— Ну так скажи мне, — сказал он, — этичны ли испытания на животных? Или больше толку будет перейти к испытаниям на человеке?
Я моргнул, глядя на него, а потом рассмеялся. Я вспомнил потрясение, которое вызвал у меня тот же самый его вопрос буквально несколько минут назад, но больше я его не испытывал. Его место забрали себе ясность и спокойствие, и облегчение вызывало такую радость, словно я только что услышал самую изюминку самой веселой в мире шутки. Я не мог перестать хихикать. Это был тот самый момент, когда я стал членом исследовательской группы. Я никогда не сожалел об этом.
Они сказали, что необходимость — мать изобретения, но она в той же степени и мать некоторых других вещей: самопожертвования, уродства и перерождения. Необходимость — мать всего необходимого, если внести небольшую тавтологию. Я в тот же день дал разрешение на то, чтобы эти изменения остались навсегда, не возвращаясь уже больше к моим прежним когнитивным состояниям. Я не хотел их и не скучал по ним. Воодушевление искрилось у меня в животе; свобода, которой я никогда не знал, пела у меня в крови. Бремя, которое я тащил на себе, даже не догадываясь об этом, исчезло, и моё сознание стало острее, получило возможность достичь таких далей, в которые стыд, вина или переживания не пустили бы меня до этого. Я хотел быть тем, кем я был раньше не больше, чем кто-то, будучи в депрессии, жаждет отчаяния.
И в любом случае, как говорил Дрезден, мы в Протогене не занимались вершением судеб крыс и голубей.
Впервые я покинул Землю, когда отправился на Фебу. Всё, что я знал о планетах, карликовых планетах и спутниках, составляющих заселённую человечеством часть системы — о Марсе, Палладе, Церере, Ганимеде — я почерпнул, смотря новостные ленты. Политика союза между Землёй и Марсом, опасность, порождаемая Альянсом Внешних Планет и другими протестными группировками. История мучений человечества распространилась на всю огромную пустоту системы, формируя сложную историю, казавшуюся такой же далёкой от моего жизненного пути, как и криминальные драмы с музыкальными комедиями, которые показывались на тех же каналах, что и новости. Станция Феба даже не входила в их число.
Неприметный спутник Сатурна, начинавший своё существование как кометный объект и попавший в ловушку гравитации газового гиганта, прилетев, судя по всему, из Пояса Койпера. Он стоял особняком от остальных спутников, в четыре раза дальше, чем следующий ближайший. Его ретроградная орбита и угольная чернота его поверхности придавали ему ощущение угрозы. Феба, зловещая луна.
Оружие чужих.
Зарывшись в толщу ледяного слоя планетезимали, объединенная исследовательская группа — Протоген и Научная Служба Флота Марса — нашла маленькие реактивные частицы размером примерно со средний вирус, но со структурным строением и информационной глубиной, непохожей ни на что из того, что могла породить биосфера Земли. Протомолекула, так мы это назвали, немедленно прилепив к нему наше имя, расширяя на него нашу территорию, чем раздражали марсианских учёных. Мы игнорировали их протесты как что-то несущественное.
Наша лучшая догадка состояла в том, что оно было послано откуда-то издалека, непонятно откуда, при том, что за вершину земной жизни мы принимали клеточную мембрану. Протомолекула же казалась письмом в бутылке, но при этом она включала в себя и свою собственную грамматику, и обучающие инструкции, и была готова научить любую встреченную ею местную клетку, как стать тем, что требовалось ей. Мы рассуждали, может ли что-то столь инертное, как спора, быть разумным, хотя бы неявно, но к какому-либо выводу так и не пришли. Первое свидетельство существования древа жизни, отличного от нашего, очаровывало и смущало нас. Меня.
Сама по себе база выдавала своё до мозга костей военное происхождение. Укреплённые коридоры, которые защищали нас всех от жёсткого фонового космического излучения, были раскрашены в цвета марсианского флота. Каждый коридор был помечен идентификационными метками, на которых были указаны: регламент объекта, структурная спецификация, расположение в пределах базы и дата, до которой объект подлежал реконструкции. Стены были покрыты таким же износостойким покрытием, которым они покрывались на кораблях. Еда была в марсианском вкусе: острый перец чили, гидропонные фрукты, лапша рамён в вакуумных пакетах, ежедневные фармакоктейли для низкой гравитации. Лишнего места у нас не было. Комната, которую я занимал на базовом, была больше, чем клетушка, в которой я жил здесь: стеллаж из четырёх коек одна над другой и общий гальюн, такой маленький, что каждый раз, как я пользовался туалетом, я упирался коленями в противоположную стену. Из моих восьмидесяти пяти килограммов чувствовал я чуть больше трёх. Упражнения занимали почти треть дня, треть занимала лаборатория, а еда, сон, мытьё в тесном душе из стали и керамики — ещё треть.
Команда наноинформатики Протогена была представлена только четырьмя членами: Трин, Куинтаной, Ле и мной. Марс присоединился к нам в соответствующем количестве. Остальные должны были подтянуться позже, во время переезда на станцию Тот, хотя к тому времени марсианский контингент уже выйдет из игры. Все говорили, что остаток исследовательской группы состоит не больше чем из пяти десятков. Вместе с нашими коллегами с Марса и вспомогательным флотским персоналом, база Феба представляла собой несколько сотен человек на чёрном снежке в такой дали от Земли, что солнце показалось бы не более чем самой яркой звездой из остальных, если бы когда-нибудь нам привелось взглянуть на него.
Если бы я выбирал отрезок моей жизни, в который мог бы вернуться, её высшую точку, то те самые месяцы на Фебе и стали бы им. Протомолекула каждый день изумляла меня. Глубина заложенной в ней информации, изящество её совершенного в своём минимализме квази-жгутика, сверхъестественный способ её самоорганизации. Один день я мог убеждать себя, что мы видим здесь что-то вроде термитника, на следующий — колонию спор плесени, ещё через день — нейроны огромного распространяющегося мозга. Я пытался искать аналогии, вместить то, что я видел в сканере в то, что уже было мне известно. Каждую ночь я нырял в свою койку и пристёгивал себя широкими мягкими ремнями, чтобы не дать себе вывалиться от непроизвольного вздрагивания при мысли о том, что я видел и слышал, о том, какие трюки протомолекула исполнила сегодня. Все мы, все, кто участвовал в исследовании, трепетали от чувства, что лишь миг отделяет нас от откровения.
Когда из офиса Дрездена пришли новости насчёт планов по второй и третьей фазе, я почувствовал себя так, словно вселенная снизошла ко мне и поцеловала меня в щёку. Возможность увидеть, что протомолекула решит сделать с крупномасштабной структурой была лучшим из всего, что я мог себе представить. Эта перспектива заполнила меня до краёв, а потом добавила ещё немного.
Мы убили марсиан в середине моей рабочей смены. Само собой, всё это было спланировано. Планирование происходило на скрытых каналах, где наши партнёры не могли нас слышать. Когда пришло время, я вышел из-за своего стола и двинулся в сторону гальюна, но задержался, чтобы запустить переопределение цикла. Марсиане ничего не заметили. Не сразу. А когда заметили, было уже поздно. Мы инфицировали их и заперли в герметичной изолированной лаборатории на уровне 4. Наблюдение за работой инфекции над людьми на начальной стадии задавало курс всему, что придёт позже, но мы не могли допустить, чтобы трансформация полностью прошла все стадии в том месте, которое мы не могли контролировать. Так что как только мы сполна получили нашу раннюю стадию, мы запустили к ним газ, а после сожгли тела.
Когда «Анубис» прибыл, чтобы забрать команду и наши драгоценные образцы, я шёл в док со странной тоской, но в то же время и с чувством предвкушения. С одной стороны, я полюбил это место и время, проведённое здесь, а по этим коридорам я вполне мог больше никогда не пройтись. А с другой, над моим личным горизонтом вставал эксперимент, обещая взломать всё, что мы понимали об устройстве вселенной. Мне не терпелось увидеть, как поразительные маленькие частицы будут организовываться, являя слои скрытой информации, словно лотос, вечно цветущий.
Когда корабль отчалил, шлейф привода двигателя довершил стерилизацию базы. Массивы данных, полученных нами с заражённых марсиан, при всей своей интересности и выразительности, имели недостатки вследствие относительно небольшой биомассы. База Феба была меньше городской начальной школы, а наш анализ определённо показал, что протомолекула с увеличением массы проходит через фазы поведенческих изменений не менее глубоких, чем переходы между состояниями материи.
В корабле, несущемся к станции Тот, команда сидела в камбузе, собирая модели, имеющие целью показать, как мужчины и женщины, с которыми мы только что разделяли еду, а порой и койки, были инфицированы, разобраны и заново собраны в крупномасштабные инструменты для выражения всё той же глубинной информационной структуры протомолекулы. Трин утверждала, что схема её данных превосходит составленную Куинтаной, и делала она это так яростно, что в конце концов воткнула вилку ему в бедро и была заперта в каюте. Ходили слухи насчёт рукоприкладства среди других исследовательских групп, и по моему разумению это было естественное выражение того возбуждения и стресса, под действием которого мы все находились. Почти наверняка я проецировал, но я не мог не сравнивать нас с нашим субъектом. Все мы в исследованиях стали чем-то экзотическим, и со временем и в меняющейся среде мы, как этот самый субъект, перестроимся, сменим конфигурацию и станем чем-то совершенно непредсказуемым, и, возможно, прекрасным.
Мы почти достигли точки разворота к обратной тяге в середине нашего путешествия, когда мне пришло в голову, что та огромная печаль, что я таскал с собой с того дня, как моя мать разбила стакан, ушла. Теперь я мог думать о ней без слёз, без желания себя похоронить или оглушить себя наркотиками. Я не знал, было ли это потому, что я завершил естественное развитие горя, либо процесс становления меня как части группы исследований выжег из меня способность чувствовать этот ужас и вину.
Как бы то ни было, это был добрый знак.
* * *
В эту ночь я опять не мог спать, хотя сны эпизодически нападали на меня, когда я задрёмывал. В них я искал пустую комнату и что-то прекрасное, что как я знал, должно было в ней находиться. В периоды, когда меня мучила совершенная бессонница, я боролся с лезущими в голову стратегиями и сомнениями. Запрет на изменение первого ответа хорошо послужил мне в университете, как и многим поколениям студентов до меня. Здесь и сейчас уверенность в том, что перемены дарят мне мою единственную надежду казалась очевидной, и сомнительной, и снова очевидной, меняя валентность порой с каждым вздохом. Позыв побежать к Брауну и развалить все аргументы, приведённые мной раньше, показать ему настоящую истину, сокрытую в данных на его терминале, боролся со страхом, что это приговорит меня к жизни и смерти в комнате. Я вспомнил старый комедийный номер про интеллектуалов, зацикленных на проблемах: я знаю, но он знает, что я знаю, но я знаю, что он знает, что я знаю, и так до тех пор, пока тонкость не превращалась в абсурд.
Браун ничем таким не страдал. Всё это утро он гулял по комнате, улыбался и кивал нашим товарищам по заключению. Куинтана дулся в дальнем углу комнаты, сидя сам с собой и зыркая на нас через пустоту. Он находился слишком далеко от меня, чтобы можно было разобрать такие подробности, но я представлял его себе постоянно нахмуренным. Альберто попытался втянуть меня в разговор, озабоченный, судя по всему, моей угрюмостью.
Когда открылись двери и на пороге возникли тюремщики, неся нашу утреннюю еду из текстурированного дрожжевого протеина в коробках из крахмала, которые мы ели вместо десерта, меня уколола игла холодного ужаса, и я наконец решился. Браун, сияя, поскакал к ним. Я побежал к нему наперерез, махая руками, чтобы привлечь его внимание. А заодно и тюремщиков и Фонг. То, что мои действия помогли плану Куинтаны, стало ясно только позже. В мои планы это не входило.
— Я ошибался, — сказал я, хватая Брауна за рукав, как ребёнок, упрашивающий о чём-то отца. — До меня дошло прошлой ночью. Я ошибался.
— Нет, не ошибался, — сказал Браун терпеливо. — Я всё пересмотрел.
— Не всё. Есть кое-что ещё. Я понял больше. Могу показать.
Высокая женщина с усыпанным сотнями чёрных точек лицом вела охранников. Я знал её в той же степени, что и всю астерскую охрану: как действующую на нас природную силу. Тем не менее я достаточно часто видел её, чтобы знакомство с чертами её лица позволило мне прочесть в них любопытство. Я дёрнул рукав Брауна ещё отчаяннее, пытаясь увести его прочь, подальше от её ушей. Убеждённость в том, что астеры всучат марсианину худшее, а не лучше из исследований, теперь казалась самоочевидной. Я боялся дать ей услышать что-нибудь, что позволило бы ей предположить, что я на самом деле знаю. Браун не двигался, так что я наклонился к нему поближе.
— Это не яйцо, — прошептал я. — Это система поддержки стабильной нелокальности. Что-то для передачи информации. А может, и массы. Оно только выглядит как что-то биологическое, потому что оно кооптировано с биологическими материалами.
Сначала я увидел, как в глазах Брауна мелькнуло сомнение. Я надеялся, что правда будет достаточно, чтобы поколебать его уверенность.
— Чушь собачья, — сказал он. — Я сделал свою работу очень хорошо.
— Сделай анализ неявной структуры, — сказал я. — Взгляни на мембрану как на магистраль, а не преграду. Посмотри, как усиливаются резонансы. Протомолекула что-то открыла. Это не чужие, это способ, которым чужие с нами говорят. Или идут сюда. Ты мне не верь. Посмотри данные.
Браун пристально посмотрел мне в глаза, словно бы мог оценить мою искренность с помощью моих зрачков. Сзади нас странно задушенно вскрикнул чей-то голос, и я на него обернулся.
На время это стало последним ясным воспоминанием.
Меня раньше никогда не резали. Так что неудивительно, что я не сразу понял, в чём дело. В памяти отложился внезапный удар, который поднял меня и сшиб с ног. Очень громкие голоса, очень далеко, лают противоречивые приказы, хотя кому — сказать не могу. Однозначный и грозный грохот стрельбы. Я лежу на полу, глядя на пустой ряд смотровых окон, убежденный в том, что меня ударили или пнули достаточно сильно, чтобы сломать одно из моих рёбер, а после того как я приложил руку к боку и обнаружил, что она в крови — в том, что нет, меня подстрелили. Куинтана в четырёх метрах от меня, его изуродованные пулями голова и грудь. Сохранилась ещё яркая картина с Фонг, стоящей над его телом с пистолетом в руке, но я практически уверен, что это воспоминание ложно. Не могу представить, чтобы астерские охранники озаботились тем, чтобы нас вооружить, даже если у нас был общий враг.
Остальные, пусть и более правдоподобные, обрывки моих воспоминаний, я не знаю, к чему привязать. Альберто со сжатыми в кулаки окровавленными руками. Астер, прижимающий меня к полу своим телом, чтобы защитить меня, или усмирить, а может, чтобы остановить кровотечение. Запах порохового дыма. Ощущение, с которым мои щёки и руки прижимались к шероховатому полу. Возможно, нормальные люди берут такие вещи и вплетают их в последовательное повествование, вроде придания смысла особенно сюрреалистическому сну. Для меня же они просто есть. Осознанная жизнь в прерывистой форме не вгоняет меня в ужас, так же как, подозреваю, и любого из исследований.
Позже я услышал пересказ событий: боевой клич Куинтаны, его бросок в нашу сторону. По словам Наварро, он оттолкнул Брауна с дороги, чтобы добраться до меня. Астерская охрана стреляла в Куинтану на поражение, а потом женщина с крапчатым лицом стояла над его телом, проклиная его на непостижимом арго её народа и крича в свою рацию. Брауна они утащили прочь, за дверь и дальше в какие-то комнаты, предназначенные для его защиты и изоляции от нас. Медицинская бригада, которая лечила меня, прибыла быстро, но эвакуировать меня не стали. Сначала я лежал на полу, а потом в одном из амортизаторов. Импровизированный нож Куинтаны, полоса стали, оторванная от основания амортизатора, вошёл справа, чуть ниже моих рёбер, и был направлен вверх, к моей печени. Ещё пара сантиметров — и мои шансы выжить резко упали бы, но этого не произошло. Мне было трудно сосредоточиться на том, что могло произойти при том, что я знал, что оно не произошло. Но это случилось позже.
Первое время я спал в наркотическом облаке, пробудившем физическую память об университете. Когда я очнулся, Альберто, скрючившись, лежал рядом со мной, и его тело ощущалось странно холодным, хотя на самом деле это моя лихорадка заставляла его таким казаться. Ещё два дня я отдыхал и спал, астерские медики приходили вдвоём во время и между приёмами пищи, чтобы заменить пакеты с медикаментами в автодоке, подключенном к моей руке. Когда я спрашивал их, где Браун, что с ним стало, они или отвечали уклончиво, либо делали вид, что я ничего не говорил. Единственной информацией, которую я сумел выудить в те ужасные дни стало вот что: один раз, когда я, плача, потребовал ответить, не ушёл ли он, одна из медиков мотнула головой в почти подсознательном «нет». Я говорил себе, что это означает, что он всё ещё на станции, а не столь же возможные, но более негативные вероятности, например, что она не знает, или она не может ответить, или я не должен спрашивать. Надежда остаётся в живых, даже растянувшись до толщины мономолекулярной плёнки.
Комната не говорила ни о чём, кроме нападения, в течение всего времени отсутствия Брауна, даже когда — а возможно, особенно в этих случаях — они говорили о чем-то другом. Как только выключили свет, сцепились Ма и Кумбс, и добрых полчаса орали друг на друга из-за того, что Ма слишком долго принимает душ. Балки, которая обычно держала себя в руках, прилипла к Энцу, плакалась ему несколько часов подряд, а закончилось это громкими звуками не приносящего удовольствия сношения со стороны отеля. Наварро и Фонг организовали патрули, которые при нынешнем нашем населении под три дюжины казались одновременно и нелепыми, и угрожающими. Всё дело было в нападении, хоть я и не понимал этого в полной мере до тех пор, пока Альберто не заострил на этом внимание.
— Горе делает людей безумными, — сказал он. Мы делили на двоих контейнер с белыми крупинками, с виду напоминающими разваренный рис, а на вкус — жуткую пародию на курицу с грибами.
— Горе? — прозвучало так, будто эта мысль меня возмутила, и, если честно, отчасти так и было. Альберто закатил глаза и отмахнулся от жара моего ответа.
— Не из-за Куинтаны. Вообще не из-за человека как такового. Из-за человека как идеи. Нас было тридцать пять человек. Теперь тридцать четыре. Само собой, тот, кого мы потеряли, был мудаком. Но не в этом дело. Это та же история, что была с Кантером. И каждый раз, как кто-то из нас умрёт, будет то же самое. Мы становимся меньше сами по себе, потому что нас становится меньше в целом. Они оплакивают не его. Они оплакивают себя и жизни, которыми они могли бы жить, если бы не застряли здесь. Куинтана просто стал напоминанием об этом.
— По ком звонит колокол? Ладно, это так, мысли вслух. Тридцать шесть, — сказал я, и Альберто посмотрел на меня, нахмурившись. — Ты сказал, нас было тридцать пять, а стало тридцать четыре, но нас здесь было тридцать шесть.
— Никто уже не берёт в расчёт Брауна, — сказал Альберто. Он набил рот едой, пользуясь указательным и средним пальцем как ложкой, затем, зажав еду между щекой и зубами, высосал их неё бульон, прежде чем проглотить жирный остаток. Так астерскую кашу было есть лучше всего. — Они оплакивали бы тебя, если бы ты ушёл, — сказал он, и повернулся ко мне. В его глазах стояли слёзы. — Я по крайней мере.
Не знаю, что значило это его «ушёл» — как, по их предположению, ушёл Браун, покинув группу, или умерев, как Куинтана, но я не стал просить пояснений. Вероятно, уйдёшь ли ты из комнаты на тот свет или будешь выторгован марсианином, для людей, оставшихся в комнате, не будет иметь значения. Я понял, что имел в виду Альберто.
Мы отложили остатки каши в сторону и легли рядом, он с левой стороны от меня, чтобы не беспокоить мой раненый бок. Среди всего этого — моего личного дискомфорта, неуверенности в статусе Брауна, и ещё того, — для меня это было непостижимо — что Ван Арк и Фонг громко рыдали всю ночь, спал я крайне плохо. А на утро вернулся Браун.
Когда звжёгся свет и открылись двери, он зашёл внутрь в сопровождении охранников. Время, которое он провёл в изоляции, изменило его. Остальные сгрудились вокруг него, но он пробрался сквозь них и пошёл ко мне. Свет в его глазах напомнил мне о наших лучших днях на станциях Феба и Тот. Я встал, когда он подошёл, а он схватил меня за плечи и потащил подальше, где охранники и остальные не могли нас услышать.
— Ты прав, — сказал он. — У меня ушло три дня, чтобы вычислить ублюдка, но ты прав.
— Ты сказал им?
— Сказал, — ответил он. — Они подтвердили. Когда я выйду, то клянусь богом, я…
Нас прервал окрик астера-охранника. Сегодня группу вёл крупный седовласый мужчина, и он шагал в нашу сторону с автоматом наизготовку.
— Хватит нам жмуров! Хорош там шептаться, ага?
Браун повернулся к охраннику.
— Это ещё один наноинформатик. Мне нужно… — охранник отодвинул его в сторону с мягкостью, более унизительной, чем насилие.
— Ты иди давай, — сказал охранник мне, указывая на меня стволом автомата. Моё сердце запело; моя кровь превратилась в свет и полилась через капилляры из глаз и изо рта. Я превратился во что-то из огня и сияния. Или таковы были мои ощущения.
— Я? — сказал я, но охранники повторять не стали, просто сформировали вокруг меня квадрат и повели прочь. Я оглянулся через плечо, когда за мной закрывалась дверь, чтобы увидеть Брауна и Альберто, как они стоят рядом и смотрят на меня с отвисшими в изумлении челюстями. Оплакивая, как я понимаю, жизни, которые они могли прожить. Их двери закрылись. Ну и мои тоже.
Охранники не говорили со мной, и я не приставал к ним, пока они ввели меня через коридоры станции. Камера, в которую меня доставили, могла похвастать ламинированным бамбуком столом, четырьмя мягкими креслами и графином чего-то, что выглядело как ледяной чай. Когда седой кивнул, я занял кресло. Парой минут позже вошла женщина. По темноте её волос и разрезу глаз я понял, что когда-то её семья была из восточной Азии. По её телу и несколько увеличенной голове я понял, что сейчас её семья — астеры.
— Доктор Кортазар, — сказала она. В отличие от остальных, её акцент был мягким, как у той говорящей головы из новостного канала, — мне жаль, что нам не довелось поговорить раньше. Меня зовут Мичио Па.
— Па, — сказал я, по её военной выправке делая вывод, что она не из тех, к кому обращаются запросто. Её едва заметная улыбка подтвердила, что моё предположение верно. Седой сказал что-то на астерском наречии слишком быстро, чтобы я мог уловить смысл, а Па кивнула.
— Я правильно полагаю, что у вас была возможность рассмотреть те же данные, что и у доктора Брауна?
Я сцепил руки на колене, сжав костяшки так, что они заболели.
— Он дал мне взглянуть на них, точно.
— Вы смогли сделать какие-то выводы?
— Я сделал выводы, — сказал я.
Па налила в стаканы чай для нас обоих, а потом вытянула виртуальный дисплей. Я узнал структуру данных, как если бы это было лицо любовника.
— Что вы об этом думаете?
Я почувствовал дрожь, которая словно бы поднималась из самой станции, а не была реакцией моего собственного тела. Я судорожно втянул в себя воздух.
— Основываясь на данных по скорости распространения и внутренних структурах, я уверен, что скрытая информация внутри протомолекулы выражает что-то подобное функции яйца.
Её улыбка взывала к пощаде.
— Просветите меня.
Я так и сделал, подробно изложив ей всё то, что уже рассказывал Брауну тогда, когда хотел выставить его дураком. Я с честью носил свой невидимый шутовской колпак; я дёргался и был возбуждён. Под конец я самого себя сумел наполовину убедить, что всё сказанное мной возможно. Что врата — я никогда не называл их так — могли быть ещё и яйцом. Самая эффективная ложь в конце концов убеждает самого лжеца.
Когда я закончил, она кивнула.
— Благодарю вас.
— Вы не можете отдать им Брауна, — сказал я. — Он исполнял роль связующего звена. Настоящая работа ложилась на нас. Пошлите меня вместо него.
— Мы обдумаем, как быть дальше, — она поднялась, и я двинулся к ней, беря её за руку.
— Если вы снова вернёте меня в комнату, они меня убьют.
Она помолчала.
— Почему вы так говорите?
— Они из исследовательской группы.
— Как и вы.
У меня ушло несколько долгих секунд, чтобы подобрать слова для чего-то столь очевидного.
— Я поступил бы именно так.
* * *
После запущенных и тесных помещений Фебы просторные, хорошо освещённые коридоры станции Тот казались чистейшим шиком. Широкие белые проходы изгибались с почти органической грацией. Помещения для работы команд и индивидуальные рабочие места. Я спал в отдельной комнате размером не больше монашеской кельи, но её ни с кем не приходилось делить. Я ел культивированные стейки, столь же нежные и насыщенные на вкус, как лучшие из тех, что могла бы предложить Земля, и пил вино, неотличимое от настоящего. Местный климат, свободный от температурной инерции, которую на Фебе обеспечивали восемь квадриллионов тонн льда, всегда оставался комфортным и приятным.
Тот мог похвастать большим количеством и лучшим качеством исследовательского оборудования, чем университеты Земли и Луны, и даже лучшее, что было на Марсе, было того же уровня. Команда наноинформатики стала больше прежнего, даже с учётом потери коллег из марсианского флота. Теперь не только с Трин, Ле и Куинтаной я мог поговорить про протомолекулу, а ещё и с переквалифицировавшимся в информационные инженеры профессиональным музыкантом по имени Баутерс, и древнего вида женщиной по имени Альтеа Экко, в которой я почти неделю не мог распознать автора половины моих тель-авивских учебников.
А ещё были Лодж, Кензи, Якобсен, Аль-Фарми и Браун. Мы ночи просиживали в общих комнатах, тут и там перемешиваясь с другими группами: биохимии, теории связи, морфологии, физической инженерии, химической инженерии, логической инженерии, и так далее, пока наконец не стало казаться, что на Тоте представлены все специальности, которые только могли быть изобретены на переднем крае исследовательской работы. Словно в кофейнях мусульманской Испании, мы создавали из самих себя цивилизацию. Или по крайней мере, так это ощущалось. Возможно, была в этом романтика того времени.
Каждый в исследованиях прошёл через процедуру, что, по общему мнению, создавало кое-какие проблемы. Сингх из вычислительной биологии как-то вечером после ужина выдвинула свою теорию о протомолекуле как о квантовом компьютере Гузмана, а когда Кибуши использовал эту информацию, не ссылаясь на неё, она пробралась в душевые спортзала и забила его до смерти керамической крышкой рабочей станции. После этого охрана стала пристальнее приглядывать за нами, плюс они перешли на нелетальное оружие. Сингх, хоть и получила формальный выговор от Дрездена, продолжила работу в команде в том же статусе. Это только подтвердило то, что мы и так уже знали: мораль, которую мы знали раньше, больше неприменима к нам. Мы стали слишком важны для достижения результата.
Тогда мы готовились и ждали, и ежедневная пытка становилась всё более утончённой и изощрённой. Ходили слухи о том, что образец пошёл вразнос и начал регенерировать, о плане информационной операции для отвлечения внимания любых регулирующих органов от нашей работы, пока они ещё не поняли всю трансцедентную важность того, что мы можем совершить, о наших дочерних исследовательских станциях на Ио и Озирисе и о менее масштабных проектах, которыми они заняты. Ничто из этого не имело значения. Даже величайшая война в истории человечества будет ничтожна в сравнении с нашей работой. Прогнуть протомолекулу под нашу собственную волю, управлять сейчас потоком информации так же, как когда-то давно это делал чужой гений, открыть для человечества понятия, лежащие за пределами, которые мы даже вообразить себе не в состоянии. Если мы добьёмся того, на что надеемся, то жертва Эроса откроет для нас без преувеличения всё, что только можно представить.
Перспектива того, что создатели протомолекулы придут и обнаружат неподготовленное к их вторжению человечество давала нам — мне, по крайней мере — дополнительный повод холодеть от страха. У меня не было угрызений совести, не было сожалений. Они во мне выгорели. Но я верю, что даже если бы я отверг процедуру, я поступил бы точно так, как поступил. Я достаточно разумен, чтобы понимать, что это почти наверняка неправда, но я в это верю.
Весть пришла незадолго до окончания смены в один из дней: Эрос будет в сети через семнадцать часов.
В эту ночь никто не спал. Никто даже не пытался. Я ужинал — куриный фесенджан и печёный рис — с Трин и Лодж, мы втроём склонились над высоким, немного шатким столом и разговаривали торопливо, как будто этим могли заставить время идти быстрее. На следующую ночь мы должны были уйти в свои комнаты и, дав себя запереть из соображений безопасности, смотреть какие-нибудь развлекательные программы, предоставляемые новостными компаниями после строгой цензуры. А в эту ночь мы вернулись в лаборатории и отработали полную вторую смену. Мы проверили все массивы датчиков, прогнали образцы, подготовили. Когда пойдут данные, всё это должно будет работать на ретрансляцию, доступную в любой точке. Мы должны будем только слушать, так что отследить нас по этому сигналу будет невозможно. Цена такой анонимности была высока. Не получится никакого повторного запуска утерянного образца, никакого второго шанса. Оборудование на Эросе — одновременно и самое важное, и самое уязвимое — лежало за пределами нашего контроля, так что мы были помешаны на том, чего мы могли достичь.
Моя рабочая станция, центр моего бытия, была оснащена экраном во всю стену с мультиэлементным многозадачным интерфейсом, и самым удобным креслом из всех, которые у меня когда-либо были. У воды был вкус огурца, цитрусов и оксирацетама. Станции Ле, Лодж и Куинтаны разделяли с моей то же помещение, и все четверо сидели лицом друг от друга, напоминая на плане комнаты лепестки очень простого цветка. На Эросе было полтора миллиона человек в замкнутой среде обитания, семь тысяч центров сбора данных на погодных центрах в общественных залах, и запрограммированные Протогеном обновления ПО во всех станциях контроля за системами жизнеобеспечения, включая системы рециркуляции воды и воздуха. Каждый из нас ждал, когда придут данные, жаждал, чтобы они начали заполнять наши базы, складываясь в рисунок, который, мы были убеждены, обязательно проявится.
Каждая минута длилась как две. Моё лишённое сна тело, казалось, вибрирует в моём кресле, будто моя кровь нашла идеальную частоту для резонанса с комнатой, и медленно разрывала её на куски. Ле вздыхала, кашляла, и снова вздыхала, и наконец, единственным, что удерживало меня от того, чтобы броситься на неё в диком раздражении, стало то, что за нашей дверью дежурил охранник, и то, что так мы пропустим начало нашего потока данных.
Куинтана заорал от ликования первым, потом Ле, а потом мы все вместе завыли от радости, которая ощущалась тем слаще, что так надолго задержалась. Данные потекли, заполняя клетки наших аналитических таблиц и баз данных. В те первые прекрасные часы я отследил изменения в физической карте станции Эрос. Активность протомолекулы началась в убежищах, которые мы превратили в инкубаторы, подпитывая разумные частицы радиацией, которая, судя по всему, лучше всего активность стимулировала. Она распространялась по транзитным туннелям, по уровням казино, по туннелям обслуживания, по докам. Она пробиралась в пещеры Эроса как глубокий вдох, в величайшем акте трансформации в истории человечества и древа жизни, из которого оно возникло, и я — вместе с горсткой остальных — наблюдал, как он разворачивается, с благоговейным страхом, переходящим в религиозный экстаз.
Я хочу сказать, что чту память принесённых в жертву жителей, что в моём сердце нашлась минута, чтобы выразить им благодарность за тот невольный вклад, который они сделали в будущее, оставившее их позади. Что-то сродни тому, что ты приучаешь себя говорить о каких-нибудь лабораторных животных, достаточно развитых, чтобы быть милыми. И может, я так и делал, но моё поклонение протомолекуле и её магии — и это не слишком сильное слово — переполняло сентиментальностью всё, что было связано с нашими методами.
Сколько прошло времени прежде чем нам стало понятно, насколько сильно мы недооценили задачу? В моей памяти это случилось почти немедленно, но я понимаю, что это неправда. Само собой, на первый, второй, третий день мы должны были воздерживаться от суждений. Такое малое время предоставляло нам — в смысле, мне — лишь очень тонкий срез от общего массива данных. Но чрезвычайно быстро сложность происходящего на Эросе превзошла наши возможности. Модели, базирующиеся на испытаниях в лаборатории и при воздействии на человека на Фебе, возвращали значения в диапазоне между непостижимым и обыденным. Возможности протомолекулы по использованию крупномасштабных структур — внутренностей, рук, мозгов — застали меня врасплох.
Внешние проявления инфицирования мы опускали как объяснимые простой причинно-следственной связью, руководствуясь и здравым смыслом, и властью своего рода прекрасного безумия. «Что она делает» и «чего она хочет» и опять «что она делает». Я продолжал плыть в глубинах массивов информации, пробуя одну аналитическую стратегию за другой в надежде, что где-то в куче чисел и проекций я обнаружу то, что посмотрит прямо на меня. Я не спал. Ел урывками. Остальные следовали тому же примеру. Трин пережила психический срыв, что оказалось благословением, так как положило конец ее кашлю и вздохам.
Слушая голоса Эроса — человеческие голоса субъектов сохранились, даже когда плоть была переделана, реконфигурирована — я пришёл к пониманию истины. Слишком много упрощающих допущений, слишком мало воображения с нашей стороны, и совершенная чужесть протомолекулы низвергает в руины наши лучшие устремления. Поведение частиц меняется не только в масштабе, но и качественно, и продолжает делать это снова во всё более узких интервалах. Чувство, что мы наблюдаем за обратным отсчётом, выросло в уверенность, хотя что будет в конце его, сказать было невозможно.
Мне, вероятно, должно было быть страшно.
С каждым новым открытием на долгом, непрерывном протяжении существования познания, предшествовавшего даже человечеству, наступали новые начала. В один час, один день, или всю жизнь что-то новое приходило в мир. Признанное или нет, оно существовало в единственном своём смысле, особом и тайном. И эта потрясающая радость, когда находишь новый вид или новую теорию, объясняющую данные, которые смущали тебя до этого. Чувство, занимающее всю шкалу от чего-то, что глубже оргазма до невесомого, тихого голоска, который шепчет тебе, что всё, что было известно тебе раньше — неправильно.
Бывали ли люди столь блестящие, упорные и прежде всего везучие, чтобы суметь пережить хоть горстку подобных моментов за свою звёздную, выдающуюся карьеру. У меня их было пять или шесть в каждую смену. Каждый из них был лучше, чем любовь, лучше, чем секс, лучше, чем наркотики. В те несколько раз, что я спал, сквозь сон я думал о сопоставлении образцов и анализе данных и просыпался с трепетом надежды, что на этот раз, сегодня, может быть, придёт озарение, которое придаст смысл всему сделанному. Линия, что соединит точки. Все точки. Я жил на грани откровения, словно умел не сгорать, танцуя в пламени. Когда наступил конец, это удивило меня.
Я опомнился в своей келье, в тишине и темноте, между сном и явью, и кровать баюкала меня, держа в своей ладони как жёлудь. Резкий запах свежего фильтра из воздушного рециркулятора напоминал мне о дожде. Я слышал голоса — обрывочные, злые фразы — которые я списал на комбинированное действие многочасового вслушивания в звуки Эроса и гипнагогических наводок в моём мозге. Когда открылась дверь и два человека из охраны вывели меня наружу, я был почти уверен, что это всё часть моего сна. А через пару секунд завопила сирена.
Я до сих пор не знаю, как астеры раскрыли станцию Тот. Какой-то технический сбой, какой-то след, который привёл к нам, неизбежная в условиях работы с людьми утечка информации. Охрана станции гнала нас как скотину по коридорам. Я полагал, что наш путь закончится в эвакуационном корабле. Это оказалось не так.
Они построили нас перед нашими рабочими станциями в лабораториях. Фонг командовала группой в моей комнате. Впервые я видел в ней что-то кроме ещё одного анонимного дополнения к куску биомассы и набора требований для осуществления безопасности. Она указала на наши станции своим нелетальным останавливающим оружием. Всё их оружие было предназначено для контроля за группой исследований, а не для защиты станции.
— Зачистить, — сказала Фонг. — Зачистить всё.
С таким же успехом она могла сказать, чтобы мы отгрызли себе пальцы. Лодж скрестила руки. Куинтана плюнул на пол. Страх загорелся в глазах Фонг, но нам было всё равно. В тот момент это чувствовалось как благородство. Десятью минутами позже ворвались астеры. Они не были одеты в стандартную униформу, они были вооружены не унифицированным оружием. Они орали и вопили на мешанине из дюжины разных языков. Молодой парень с татуировкой на лице вёл отряд. Я видел глаза Фонг, когда она приняла решение и подняла руки над головой. Мы последовали её примеру, и астеры окружили нас, стали засыпать вопросами, которые я не мог понять, и орали в пьяном от насилия восторге.
Они швырнули меня на пол и связали мне руки за спиной. Двое из них унесли Ле, когда она стала угрожать им экстравагантным насилием. Не знаю, что с ней после этого стало. Больше я ее никогда не видел. Я лежал, и моя щека прижималась к полу сильнее, чем можно было ожидать от низкой гравитации. Я смотрел на их ботинки и слышал трескотню их голосов. В моей станции закончился прогон анализа, и тренькнул звонок, чтобы привлечь внимание, которое уже никто на него не обратит.
Менее чем в двух метрах от меня появилась новая интерпретация, которая могла быть той самой единственной, которая могла распахнуть дверь волшебства, ждала моего взгляда, а я не мог дать его ей. В этот момент я осознал всю глубину бездны, простёршейся передо мной. Я умолял их дать мне взглянуть на результаты. Я ныл, я рыдал, я ругался. Астеры не обращали на меня внимания.
Через несколько часов они оттащили меня в док, в наскоро сооружённую камеру. Мужчина с ручным терминалом и с таким сильным акцентом, что его речь едва можно было разобрать, потребовал мои имя и идентификатор. Когда я сказал ему, что у меня нет связей с профсоюзом, он спросил, есть ли у меня семья. Я ответил «нет» и на этот вопрос. Мы шли на тяге около трети g, но без ручного терминала или доступа к панели управления я быстро потерял счёт времени. Дважды пара молодых людей приходила и била меня, выкрикивая угрозы, что будет ещё хуже. Они перестали только когда старший из двоих зарыдал и не мог успокоиться.
Я понял, что идут стыковочные манёвры по тому, как сдвинулись векторы корабля. Мы прибыли туда, куда бы мы ни шли, чтобы оставаться здесь столько, сколько бы мы ни должны были здесь пробыть. Пришла охрана и вывела меня наружу, запихнув в строй остальных людей с Тота. Они вели нас как заключённых. Или животных. Я ощущал потерю эксперимента, словно оплакивал чью-то смерть, только ещё хуже. Потому что как бог оставил ад без своего присутствия, так и эксперимент будет продолжаться, но для него я уже потерян.
Они держали нас в огромной комнате.
* * *
— Как она могла не понимать? — спросила Мичио Па. — Если она роняла стаканы и вещи, она должна была заметить.
— Одна из особенностей болезненного состояния состояла в том, что она была не в состоянии оценить ущерб. Это часть диагностики. Сознание — это функция мозга, такая же как зрение, движение и речь. Оно тоже вполне может быть нарушено.
В зале для заседаний были: стол; мягкий, отражённый свет; восемь мягких стульев, созданных для скелетов подлиннее моего; неосвещённый экран, показывающий эскиз Леонардо да Винчи с плодом в материнской утробе; два вооруженных охранника по обе стороны двери, ведущей в коридор; Мичио Па, одетая в отлично подогнанную одежду, имитирующую военную униформу, не являясь ей; и я. Запотевший графин с чистой водой стоял в центре стола в окружении четырёх приземистых стаканов. Тревога играла лёгкое арпеджио на моих нервах.
— Так значит, болезнь делала так, что она не могла видеть, что болезнь делала с ней?
— Думаю, всё это было тяжелее для меня, чем для неё, — сказал я. — Я со стороны мог видеть, что с ней творится. Что она теряет. Полагаю, время от времени у неё были просветления, но даже они, похоже, не особо помогали ей понять.
Па наклонила голову. Я сознавал, что она привлекательная женщина, пусть я и не чувствовал влечения к ней, и не видел в ней влечения ко мне. Хотя что-то во мне привлекало её внимание. Если не влечение, то очарование, может быть. Я не мог вообразить, почему.
— Вас это не беспокоит?
— Нет, — сказал я. — Они сканировали меня ещё когда я жил на базу. У меня нет этой аллели. У меня не разовьётся её болезнь.
— Но что-то ещё, что-то, что действует так же…
— Я прошёл через что-то подобное в колледже. Я не хотел бы повторения этого, — сказал я и засмеялся.
Её веки затрепетали, в её голове — я так подумал — заплясала чехарда мыслей, одна быстрей другой. Она выдохнула одинокую усмешку, а потом покачала головой. Я улыбнулся, не особо понимая, чему улыбаюсь. Её ручной терминал звякнул и она бросила на него взгляд. Выражение её лица застыло.
— Я должна взглянуть на это, — сказала она. — Я скоро вернусь.
— Я подожду здесь.
Когда охранники закрыли за ней дверь, я поднялся и зашагал по комнате со сцепленными за спиной руками. У экрана с Леонардо я остановился и уставился на него. Не на рисунок, а на человека, смотрящего из отражения. Был третий день, как я покинул комнату, и я всё ещё отказывался воспринимать своё отражение как самого себя. Я задумался, сколько людей, грубо говоря, прошли через годы без зеркала. Думаю, очень немного, и думаю, лично я знаю из них почти три дюжины.
Даже когда мои волосы постригли, а мою клочковатую бороду сбрили, выглядел я дико. Где-то среди этих лет в комнате у меня вырос второй подбородок. Маленькие кожаные мешки синими тенями набухли под моими глазами, ещё темнее, чем коричневые тени на моих щеках. Теперь мои волосы были седыми, что умом я и так понимал, но теперь, когда я это видел, это шокировало. Нападения Куинтаны не оставили на мне отметок. Даже дыра от ножа, залеченная системой медэксперта станции, не оставила шрама. Время нанесло мне, как и всем прочим, неизмеримо больше урона. Если прищуриться, то я ещё мог разглядеть следы человека, о котором я думал, когда представлял сам себя. Но лишь следы. Я удивлялся, как Альберто смог заставить себя поиметь усталого старика в моём отражении. Но, судя по всему, нищие не выбирают.
То, что я не вернусь в комнату, теперь казалось данностью. Они не отправили меня обратно, дали мне новую одежду, новое жильё. Даже Браун за всё то долгое время, пока его допрашивали, не удостоился бритья. Мой голый, поросший белой щетиной подбородок ясно свидетельствовал о том, что я превзошёл его. В первый день я с гордостью задвигал мою яйцевую теорию одному человеку, потом другому, затем ещё одному, а после снова первому. Тогда они дали мне файл с доступом только для чтения, который охватывал годы, которые я пропустил. Две тысячи страниц, которые я читал с чувством сродни тоске и зависти, что бывают, по моему представлению, когда следишь за карьерой отнятого у тебя ребёнка. От сверхъестественного полёта Эроса к поверхности Венеры к сотворению кольцевых врат, к открытию и активации более чем тысячи других врат, которые открыли тысячи пустых звёздных систем, и это наполняло меня изумлением, радостью и глубоким до мозга костей чувством сожаления о том, что меня там не было и я не видел, как это было.
Я отбросил теорию с яйцом и взялся за мою более естественную теорию врат. Они думали, что дали мне шпаргалку, способ подать себя как что-то лучшее, чем я стал бы для марсианина. Я не был согласен с таким мнением. Если они принимали меня за дурака, это всё равно было меньше, чем я думал о них. Я мог только надеяться, что переговоры между Поясом и Марсом пойдут хорошо. Моя судьба была в их руках, как и все эти годы.
Дверь открылась и вернулась Мичио Па. Марсианин шёл рядом. Та же несчастная кожа, те же орехово-коричневые волосы. Моё сердце забилось так неистово, что у меня перехватило дыхание, и на долгие секунды меня охватил страх, что случится что-то ужасное и напрямую связанное с медициной.
— Доктор Кортазар? — спросил марсианин.
— Да, — ответил я, рванувшись к нему слишком быстро, протягивая перед собой руку как беспочвенное основание для близости, — да, он самый. Это я.
Марсианин холодно улыбнулся, но потряс мою руку. Никакой физический контакт не мог вызвать такого напряжения.
— Я так понял, вы нашли какой-то смысл в наших кольцевых вратах?
Мичио Па сбоку от него кивнула, как бы неосознанно подталкивая меня.
— Не в полной мере, — сказал я, — но общее представление у меня есть.
Когда он ответил, это было похоже на удар под дых.
— Почему сначала вы солгали?
— О чём? — спросил я, пытаясь выиграть время.
Он улыбнулся, хотя в выражении его лица не было юмора.
— Вы должны знать, что каждый звук в этой камере сканируется и записывается.
Нет. Этого я не знал. Хотя по размышлении это казалось очевидным.
Он продолжил.
— Вы преднамеренно скормили доктору Брауну фальшивую историю про ваш анализ, а потом в последнюю минуту дали ему корректную версию. Мне хотелось бы понимать, почему.
— Я переосмыслил мой… — начал я, а потом осёкся, увидев понимание в его глазах.
— Вы играли с ним, — сказал марсианин. — Манипулировали им, чтобы попытаться укрепить вашу позицию. Неверно полагая, что мы будем торговаться за наименее ценного заключённого.
Он говорил это, не подразумевая вопрос, но я обнаружил, что всё равно киваю.
— Тот факт, что он не распознал фальшивку в ваших выводах из данных, — продолжал марсианин, — это та причина, по которой вы здесь. Так что, полагаю, провал вашего плана оказался путём к успеху.
— Благодарю, — ответил я невпопад.
— Примите к сведению, что мы хорошо осведомлены, что вы такое, какую тактику вы предпочитаете, и не потерпим такого поведения в будущем. Последствия, вытекающие из непонимания этого факта, будут крайне тяжёлыми для вашего будущего существования.
— Я понял, — сказал я, и это было правдой. Что-то в моём лице, судя по всему, ему понравилось, и он слегка расслабился.
— Я разрабатываю что-то вроде частной тактической группы для исследования данных, которые приходят с первичных зондов, ушедших на ту сторону кольцевых врат. Ваш опыт с первоначальным открытием ставит вас в исключительное положение. Я хотел бы, чтобы вы присоединились к нам. Это не будет свобода. Её на кону никогда не было. Но всё это будет не здесь, и это будет работа.
— Я не нуждаюсь в свободе, — сказал я.
В его улыбке отозвалось эхо печали, которую я не сумел бы понять. Я подумал, а понял бы Альберто, что она значит? Марсианин хлопнул меня по плечу, и меня подняла волна облегчения.
— Идёмте со мной, доктор, — сказал он. — У меня есть кое-что, чтобы вам показать.
Я вознёс безмолвную благодарность любому воображемому богу, какой бы меня ни слушал, и позволил марсианину ввести меня в эту широкую новую вселенную, открытую передо мной.
Я позволил себе поразмыслить, как там без меня будет комната. Поймёт ли когда-нибудь Браун, что я его переиграл. Заведёт ли Альберто нового любовника. Сколько лет протянется, пока Фонг и Наварро откажутся от надежды, что я как-нибудь вернусь за ними всеми. Вопросы, на которые я и не думал когда-то найти ответ, поскольку в конце концов на самом деле они меня не волновали.
Переведено на Нотабеноиде
http://notabenoid.org/book/52237/287204
Переводчики: M0nt
Настройки
Готово:
